— Конечно, — подтвердил я.
— Она не понимала. Я любил ее, но она оказалась узурпатором. Она меня ревностью доконала. Страшные сцены закатывала. Однажды ошпарила кипятком. По пустячному поводу. Я по телефону кому-то сказал: “целую” — и она сзади плеснула. Всю спину сожгла. Мы не могли жить вместе. Она съехала без предупреждения. Я по ней тоскую. Чем дальше, тем необратимее. Мне ее так не хватает! Ее звали Галей. Однажды разрезала на мне новый свитер. Подошла и полоснула бритвой, распорола сверху донизу, да так ловко. Могла и покалечить. Видимо, была шизофреничкой. Меня всегда тянуло к психопаткам. Норма — не по мне. Это тоже свойство художнических натур. Здравомыслие — пресно. Подавай нам изюминку и в искусстве, и в эротике. Но ее шизофрения была слишком мрачной. В случае со свитером это ярко проявилось. Полагаю, кукует сейчас где-нибудь в Ганушках в деревянной клетке, потому и не звонит. Я не верю, что она жива-здорова — и не звонит. А если бы умерла, я бы почувствовал. Она в психушке. Поедем как-нибудь ее навестить? Я вас познакомлю, она тебе понравится, хорошо бы что-нибудь у вас завязалось. Я всегда желал ей только счастья. Правда, вряд ли с тобой она будет счастлива, ты тоже шизофреник. Можно похлопотать, вас с Галей устроят в одну палату. Это большое удобство, верно?
Я помногу цитирую Вадима Захаровича, ибо его манера говорить, мне кажется, дает о нем наилучшее представление. Подобные тирады он произносил замогильным голосом, без всякого намека на иронию, чувства юмора у него не было вовсе.
Он рисовал таинственные портреты и был забавным собеседником, но вряд ли стал бы я писать о нем рассказ. Поводом послужила одна фраза, им сказанная, которая до сих пор меня изводит. Все дело в этой проклятой фразе. Чтобы хоть отдаленно передать ее смысл, не обойтись без описания некоторых дальнейших обстоятельств его жизни.
Таисья Павловна на семьдесят шестом году жизни заметно и резко сдала. Кураж ее исчез, она сморщилась, уменьшилась в размерах, обессилела. Теперь ей было не до хулиганских застольных выходок. Старость шарахнула по ее сосудам, и Таисья Павловна, начав, как многие, с обыкновенной бытовой забывчивости, вскоре превратилась в неряшливого истукана. Она и обслуживать себя перестала. Художник наблюдал за метаморфозами, происшедшими с маменькой, с затяжным испугом. Ему не верилось, что так бывает с людьми. Периоды затишья, когда Таисья Павловна большей частью дремала то у себя в кровати, то притулившись где-нибудь на стульчике, сменялись у нее приступами активной деятельности. Она шастала туда-сюда по квартире с расторопностью черепахи, но производя много шума, ища с горькими возгласами палку, очки, дорогого сыночка. Она в тревоге допытывалась у Вадима по сто раз на дню: “Ты никуда не уедешь, если я усну? Не бросишь меня?” Он клялся, она не внимала его клятвам и требовала все новых обещаний. Правда, она не отчетливо сознавала, что говорит именно с сыном, часто называла его другими именами. И Захаром окликала, своим покойным мужем, и Петечкой, и Ванечкой, и Натальей Иосифовной, да все так ласково, с неуверенностью, с надеждой, что наконец-то точно угадала. У нее появилось множество обременительных причуд. Она собиралась со дня на день выехать на родину, под город Калинин, где у нее якобы сохранился родительский дом. Где-то там, на далеком погосте покоились косточки всех ее близких, и она собиралась после смерти к ним присоединиться. Вадим Захарович соглашался доставить ее до места, но уверял, что никак не может купить билет. Он потакал ей во всех капризах безропотно, проявляя адское терпение. Дух жизни улетучивался из Таисьи Павловны не по дням, а по часам, она еле ковыляла по комнате, но вдруг силы ее прибывали и она оказывалась на улице у подъезда — расхристанная, с нечесанными волосами, со смертельно белым лицом. Причем, выскакивала из квартиры хитро, исключительно в тех случаях, когда художник удалялся по надобности в туалет либо в ванную. Вадим Захарович догонял ее сломя голову.
— Пойдем, мама, пойдем домой! Ну чего ты?
— Не трогай меня, негодяй!
— Да в чем дело, мама, объясни?
— Ты не знаешь?
— Не знаю.
— Навел полную квартиру этих гадин, а я должна им прислуживать? Не выйдет! Еду к отцу. Он меня спасет. Не трогай меня!
Из глаз ее натурально брызгали слезы, она размазывала их по лицу сухонькими кулачками, а у художника от сострадания останавливалось сердце. Он пытался нащупать пульс, его не было. После долгих уговоров он уводил рыдающую, бьющуюся в его руках маменьку к лифту. Ее терзали миражи, и горе ее было неутешным.
— Найми хотя бы сиделку, — советовали художнику друзья, видя, как он сам истощается. Он отмахивался, не соглашался. Ему казалось, присутствие в доме постороннего человека ухудшит ее состояние. А куда уж было ухудшать.
Долго так продолжаться не могло. Всякой старости положен предел. Как-то поутру Таисья Павловна проснулась совершенно здоровой, в памяти. Впервые за долгую зиму художник услышал, как она напевает в своей комнате, прихорашиваясь перед зеркалом. У него душа захолонула от ужасного предчувствия. Она пела ту самую песенку, которую напевала ему в детстве. В песенке были такие слова: “За кирпичики и за Сенечку полюбила я этот завод”.
— Маменька! — позвал он. — тебе лучше сегодня, я слышу?
— Я в порядке, мой дорогой, совсем в порядке. Вставай скорее пить кофе.
В коридорчике между кухней и ванной Таисья Павловна рухнула на пол, а он не успел ее подхватить. Изо рта у нее хлынула темная кровь и в одночасье она умерла.
На третий день его друзья и близкие собрались на поминки — человек десять. Со стороны усопшей к тому времени на свете уже никого не осталось.
Художник пил рюмку за рюмкой и быстро опьянел. Он бросал на гостей добрые, лукавые взгляды. Я сидел рядом с ним и уговаривал его пойти отдохнуть. Вадим добродушно отнекивался. Он держал себя так, будто ничего особенного не случилось, наоборот, произошло долгожданное событие, отчасти благотворное. Меня это задело, потому что я сам в ту пору собрался помирать. Кто же проводит меня, на кого можно положиться, если сын веселится на поминках матери? По этому поводу я сделал художнику не очень корректное замечание. Он взглянул на меня чудно, без всякого выражения, но в глубине его глаз мерцало отчаяние и они были вытаращены. У меня в тот миг мелькнула мысль, что все свои портреты, столь искусительные, он писал с самого себя, вот почему получались не портреты, а крики.
— Мой милый, — сказал художник тихо, — есть нечто на свете — выше жизни и смерти. Знаешь, что это такое? Это радость прощания с любимыми людьми… Когда-нибудь ты поймешь меня…
Р а д о с т ь п р о щ а н и я с л ю б и м ы м и л ю д ь м и… Неужто тщетны все наши усилия? Вряд ли кто-то по доброй воле захочет это понять.
день литературы
Читайте недавно вышедший из печати уникальный выпуск газеты “День литературы” N 2 (8). Он полностью посвящен исполняющемуся 26 февраля шестидесятилетию Александра ПРОХАНОВА.
В номере — первая публикация из его нового романа “Чеченский блюз”; стихи Николая ТРЯПКИНА, Юрия КУЗНЕЦОВА, Станислава КУНЯЕВА, Татьяны ГЛУШКОВОЙ, Валентина УСТИНОВА, Владимира КОСТРОВА, Евгения ВЕРТЛИБА и Елены СОЙНИ; блестящие статьи и очерки Владимира ЛИЧУТИНА, Сергея КУРГИНЯНА, Александра ДУГИНА: новая идеология русского сопротивления, анализ политики России; рассматривается феномен последнего советского поколения писателей — “Проза сорокалетних”, где представлены Анатолий КИМ, Владимир МАКАНИН, Анатолий АФАНАСЬЕВ; одна из тем номера — русские молокане как хранители русского духа; далее — бабочка как тотемный зверь В. Набокова и А. Проханова; “Александр Андреич как герой русской классики” — в прочтении Евгения НЕФЕДОВА.
Главный редактор газеты — Владимир БОНДАРЕНКО.
Приобретайте “День литературы” N 2(8) у распространителей “Завтра” и в нашей редакции. Тел.: 245-96-26.