Но здесь была только часть сделанного Хилковым за двадцать пять лет. Остальное он раздарил ялтинским мальчишкам, которые правдами и неправдами проникали сюда, в это парусное святилище. Сколько построено им кораблей на его домашней верфи — он не считал. Во всяком случае, в округе не нашлось бы дома, в котором где-нибудь на окне или на книжной полке не стояла белопарусная яхта или шхуна. Мальчишки подрастали, сами становились моряками, плавали на подводных лодках и современных лайнерах, а парусники их детства, творение умелых рук старого мичмана, оставались в родительских домах и, словно причалы родной гавани, звали время от времени к себе. Подросшие моряки не забывали комнатку Хилкова и нет-нет да и приходили к нему, приехав на побывку домой; они приносили подарки и даже заграничные пустячки-сувениры. Хилков очень радовался, когда к нему являлись бывшие мальчишки. Если их собрать теперь вместе, получился бы, вероятно, целый экипаж немалого судна. И как знать, может быть, именно благодаря Хилкову, этому старому контуженному мичману, мальчишки из соседних домов и домишек стали моряками.

С Валькой у него были вполне приятельские отношения. Когда Хилков после завтрака садился к столу мастерить свои фрегаты, паренек помогал ему: шлифовал наждачной бумагой или обломками стекла деревянные детали. Иногда мичман доверял ему кисть, и тот раскрашивал корпуса в строгие тона, как ему указывал мастер. Сдержанность цветовой гаммы диктовалась морскими правилами. Но Вальке хотелось, чтобы эти корабли были раскрашены как можно наряднее, веселее. Однажды он рискнул воспользоваться всей палитрой мальчишеского воображения, и когда мичман куда-то отлучился, раскрасил новую модель ярко и пёстро, словно игрушку. Возвратившийся Хилков выразил неудовольствие:

— Это же военное судно. А ты разрисовал его, как матрешку.

Валька с сожалением стал перекрашивать корпус модели.

Только алая ватерлиния да белые палубные надстройки на парусниках доставляли Вальке некоторое удовлетворение. Ватерлинию он проводил точно, как по линейке, и потом долго любовался ею. Иногда, чтобы доставить Вальке радость, Хилков мастерил прогулочный катер или яхту. Тут можно было не сдерживать кисть, и Валька давал волю своей фантазии.

Названия кораблям придумывали вместе: «Быстрый», «Тайфун», «Медуза», «Краб», «Цунами», «Бриз», «Пассат», «Россия», «Восток», «Лилия». Была яхта с именем «Татьяна» — в честь Валькиной матери.

Иногда Хилков во время работы вдруг крепко обхватывал руками голову и, ссутулясь, неподвижно смотрел в одну точку — сучок на столешнице. Валька настораживался, слезал с табурета и на цыпочках выходил из комнаты.

— Опять приступ! — шептал он матери.

Мать вздыхала, молча подходила к двери, прислушивалась. Из комнаты Хилкова доносился слабый стон, затем жалобно повизгивала железная койка. И опять стоны…

Татьяна закрывала руками лицо и, тяжело дыша, опускалась на стул, словно трудно было и ей, словно и ее терзал невыносимый приступ головной боли — последствия тяжелой контузии…

Когда Валька уходил из комнаты, — а ему велели уходить в таких случаях, — мичман в беспамятстве смахивал со стола всё, что там было, и, добравшись до койки, ложился. Ему казалось, что голова раскалывается на части, он ничего не видел, ничего не ощущал, кроме адской боли, стонал и тяжело ворочался на жёсткой койке, мускулы на руках и плечах бугрились.

Так мучился он с полчаса, а потом затихал. Татьяна входила на цыпочках и прислушивалась: дышит ли он. Он дышал трудно и часто, с хрипом. «Слава богу, жив», — шептала она и, приподняв его тяжелую голову с подушки, давала ему воды. Он жадно пил, приоткрыв глаза, и взгляд его был туманным

Татьяна выходила, а он забывался в полусне. Сознание возвращалось к нему медленно.

2

Он лежал навзничь, открыв глаза, но видел только зеленовато-серый полусвет, который накатом застилала волна, за ней другая, третья… Вот уже всё колебалось, зыбилось, бурлило. Грезился ему нос десантного катера, который поднимался и опускался на волне. На банках в предрассветной сумеречности виднелись силуэты моряков в низко надвинутых касках, с автоматами на груди. Видел он и себя, тоже в каске, правая рука его лежала на прикладе автомата с диском, набитым патронами. Катер швыряло на волне прибоя, тёмной грядой быстро надвигался берег, он озарялся вспышками орудийных и минометных залпов.

Катер с ходу ткнулся носом в берег, волна, идущая следом, окатила его. Хилков крикнул:

— За мно-о-ой! Вперёд!

Десантники попрыгали в воду, выскочили на берег и пошли быстрой, пружинистой походкой, пригибаясь, потом побежали.

— Ура-а-а! — крикнул мичман, и все подхватили.

Теперь, лёжа на койке, он повторял эти команды; глуховатым протяжным голосом, и хозяйка, неподвижно стоявшая за дверью, вздрагивала всем телом, оттого что голос квартиранта был необычен, неестествен и звучал словно из прошлого… Ей казалось, что война, давно минувшая, полузабытая, опять вторглась в ее жизнь, в эту квартиру, и Татьяне в эти минуты становилось не по себе. А за дверью слышался все тот же дрожащий, глуховатый и протяжный голос:

— Впере-е-ед! Впере-е-е-д, братва!

Потом молчание. И вдруг стон и совсем слабый, какой-то жалобный возглас:

— Что это? Что такое? Кровь?..

* * *

После каждого жестокого приступа что-то нарушалось в его больной, искалеченной голове, и некоторое время он всё делал машинально.

Он вставал, жадно пил воду из чайника, надевал старую выцветшую гимнастерку, опоясывался ремнем. Из сундучка, где хранились книги с описаниями кораблей, морские словари, справочники, он доставал мичманку с белым чистым чехлом, на грудь вешал морской бинокль, из-под койки вытаскивал тощий вещмешок военной поры, закидывал его за спину и тихо выходил во двор.

Хозяйка, внимательно наблюдавшая за ним в окно, сокрушенно качала головой и говорила Вальке:

— Иди, присмотри за ним.

Валька надевал сандалии и шел следом за мичманом в некотором отдалении, так, чтобы не терять Хилкова из вида, но и не попадаться ему на глаза. Так повторялось много раз, и Валька к этому уже привык.

В черных флотских брюках и защитной гимнастерке с нашивками за ранения и орденскими колодочками, с вещевым мешком и биноклем, высокий, длиннорукий, с худым, болезненно-желтым, но тщательно выбритым лицом, строго сжатыми губами и отсутствующим взглядом карих глаз под насупленными бровями, он был странно непривычен на утопавших в зелени, залитых солнцем, оживлённых улицах курортного городка. Тем более непривычен, что люди, заполнявшие улицы, были здоровы и жизнерадостны.

Люди пожилые смотрели на него молча и понимающе: видно, бывший фронтовик. Молодежь перешептывалась и поглядывала на Хилкова с насмешливым любопытством. Когда он спускался к набережной, парень в шортах — румяный, длинноволосый, с бородкой — спросил:

— Эй, дядя! В поход собрался?

Мичман не проронил ни слова, даже не взглянул в сторону парня.

Валька неотступно следовал за ним — маленький, аккуратно подстриженный, белобрысый и голубоглазый парнишка лет девяти. Ему было скучновато выполнять поручение матери, тянуло к морю, где на пляже жарились бронзовотелые курортники, а шустрые сверстники Вальки — ялтинские мальчишки — у самого берега ныряли под шумную прибойную волну. Но он любил и уважал мичмана и не отставал от него ни на шаг.

Услышав насмешливый вопрос парня в шортах, Валька нахмурился и, догнав Хилкова, молча взял его за большую теплую руку. Хилков ничего не сказал и продолжал путь. Однако Валькиной руки он не выпускал из своей ладони.

Миновав памятник Горькому, он двинулся дальше в район санатория с громким названием «Орлиное гнездо». Хилков шагал мимо зубчатых, стилизованных под крепостные стен санаторной ограды по асфальтовому шоссе, что ведет на Ливадию, и наконец свернул в уединенное место на обрыве берега и сел на камень лицом к морю. Валька опустился рядом на сухую, блеклую от солнца траву. Мичман медленным рассчитанным движением снял с окуляров бинокля кожаный кожушок и поднес бинокль к глазам.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: