Тут господин Чериковер в другой раз достал пузыречек и дал столичному гостю нюхнуть.
– Однако, дружок, – засмеялся Анатолий Леонидович, – нервишки-то у тебя, оказывается, того-с…
Б. Б. слабо улыбнулся.
Итак, над вершинами Кавказа изгнанник рая пролетал.
Но, кроме того, еще были картины: «Заход солнца», «Вид на Ялту», «Водопад» и другие.
В бешеной коловерти впечатлений пронесся день.
И вот поезд гулко мчался по крутой насыпи над вкривь и вкось разбежавшимися уличками городской окраины, над голубоватой от лунного света старой церковью, затем над пахучими, прохладными лугами, над серебряной полоской реки, где одинокий огонек рыбачьего костра тлел красноватым глазком, где сонно бухали водяные быки и нескончаемой дрелью сверлил ночную тишину невидимый дергач.
Колеса под полом вагона постукивали успокоительно, приглашая господ пассажиров ко сну, ибо целая ночь и даже полдня впереди, – пятьсот с лишним верст до Белокаменной, дело нешуточное. На столике лежали газеты, только что купленные в вокзальном киоске, желтые книжечки «Универсальной библиотеки» – вагонная беллетристика, Габриэль д'Аннунцио, Локк, Маргерит…
Лежали нетронутые, неразрезанные.
Сумасшедший бурун волны, перехлестнувший через раму давешней картины, бушевал в вагоне курьерского поезда, шипя не то весело, не то угрожающе; мелкими камушками швырял ландшафты, лица, предметы, обрывки разговоров. Чего только не зашвырнуло в круговерть! Что только там не мелькало! И саркофаг с тремя крышками двадцать первой египетской династии из коллекции покойного гофмейстера двора его императорского величества… И череп медведя, убитого во время его нападения на укротителя А. М. Ренского… И теленок о двух головах… И газетное извещение о смерти А. С. Пушкина… и —
…шашка Шамиля, которой был ранен генерал Пассек…
и обломок любимой чашки Петра Первого…
и ожерелье из хлеба работы арестантов воронежской тюрьмы…
Кувшинчик из дома Н. В. Гоголя.
Будда четырехрукий.
Меч китайского палача.
Крокодил, сбежавший из зверинца.
Остаток пропеллера, сломанного при крушении аэроплана И. М. Заикина.
Стая мальков в зеленоватой воде под мостками.
Подполковник в отставке, некто И. Д. Грецков.
И взгляд присяжного, в котором тревога за некоего Александра (сына, должно быть), которого вот-вот арестуют п о п о д о з р е н и ю…
«Солнышко припекло», – любезно улыбается Чериковер, протягивая мизерный пузыречек.
«Это бывает. С непривычки».
От пестрого дня кружится голова. Но, позвольте, позвольте, господа! Главное-то ведь – статья! И она, черт возьми, будет написана. Б. Б. начнет ее прямо вот тут, в вагоне. Все равно не уснуть.
И как-то вдруг сразу утих, улегся бурун, разлился безмятежной заводью, и наступила желанная тишина, нарушаемая лишь деликатнейшим перестуком, нет, перешептываньем колес: спать… спать… спать…
Нет, что вы, какой сон!
«Великий фантазер» – так будет названа статья. А может быть, так – «Воронежское чудо»? Вот именно: чудо.
Но тут Б. Б. схватился за голову: самое главное – как, с чего началось это чудо, он так и не успел, не догадался спросить.
Курьерский гремит по мостам через вилючие речки Воронеж и Усманку. Через казенные и частные леса, через овражки.
Часы показывают ровно двенадцать.
Условный стук в окно дуровского дома…
2
Крестный мой, помню, так рассказывал:
– Фурор, братец, произвел! Форменный фурор… В шарабанчике этаком двухколесном – франт! Крабавец! Бонвиван! А рядом, на кожаной подушке, – собачище, зверь, монстр! Сию колясочку-безделушку крошечный пони тащил – вот этакой…
Показывал руками величину лошадки, в лицах представлял и франта, и собачище, датского дога, что восседал рядом, «развалясь, ну просто как преважный господин, можешь себе представить…»
– Вся улица высыпала глазеть! Еще бы: тишина, мертвизна вековечная. Не то что подобный цирковый номер – у нас и шарманщик-то раз в году показывается, а то вдруг…
Мало-Садовая улица коротышка была, горбата.
Пыльная, сроду не мощенная дорога бугрилась волнообразно. Обрываясь в конце крутым пустырем, скатывалась к синей реке, на зеленый, с бесчисленными гусиными стадами луг. Справа и слева, по буграм, лепились убогие избенки, ну совершенно по Никитину: «В дырявых шапках, с костылями, они ползут по крутизнам и смотрят тусклыми очами на богачей по сторонам».
Разный, пестрый, можно сказать, народ обитал на Мало-Садовой. Помещичье семейство Дергачевых соседствовало с отставным подполковником И. Д. Грецковым; жандармский полковник Деболи с чиновной мелюзгой, со Щукиными; чистенький, в полтора этажа (низ каменный, верх деревянный) особнячок-невеличка принадлежал знаменитому воронежскому тузу – купчине Самофалову. В отличие от каменных громадин на Большой Дворянской, какими позастроил он главную улицу города, особнячок этот был возведен недавно, напоследок, как бы завершая великие созидательные многохитрые и малочестные труды миллионщика – «на старость, на успокоительное житие», когда отойдет от дел, от суеты коммерческой и посвятит остаток жизни покою и благостным размышленьям о тщете человеческого бытия (и так ведь оно в роковом семнадцатом и оказалось!).
Насупротив же самофаловского прибежища строения вовсе отсутствовали. Тут по горбатому взлобку, чуть ли не в половину всей улицы, тянулся глухой дощатый забор, за которым густо, черно зеленел, дремучему лесу подобный, запущенный сад барыни Забродской, с причудливым домом, выходившим лицевою частью уже на рядом лежащую улицу – на Халютинскую.
Перечень обитателей Мало-Садовой завершим неким В. 3. Шеховцовым, мещанином, владельцем небольшого домишка, коим заканчивалась улица и за коим струилась река и лежало широкое пространство Воронежской губернии – с лугами, лесочками и пестрыми лоскутами мужицких полей.
Но именно фамилию Шеховцова из всех вышеназванных мы подчеркиваем особо, двойною, так сказать, чертой: с названного господина этого, а вернее, с его скромного жилища все и начинается.
К событию, о котором поведал крестный, каждый, разумеется, отнесся по-своему. Кто, просто, разинув рот, остолбенел, кто с подозрительностью, даже раздраженно («Ишь, гладкой черт, с жиру, видать, бесится!»), кто восторженно, как, например, дергачевские гимназисты (сидя на заборе, кричали «гип-гип-ура»), а кто и равнодушно.
К последним принадлежал упомянутый выше Самофалов. В сей памятный день, находясь на крыше строящегося особнячка (где порицал кровельщиков за мелкие изъяны в работе), он видел шутовской въезд преотлично, однако нимало не удивился таковому и лишь заметил вскользь: «Сморчок-коняшка, а деньги небось плачены нешуточные…» После чего сурово призвал мастеровых не пялить зенки на диво, а продолжать свое дело прилежно.
Барыня же Забродская выразилась кратко:
– Комедьянтов нам только не хватало!
И, прибавив к сказанному неудобное извозчичье словцо, отворотилась с презреньем. Она три языка знала, умела и по-французски, и по-английски, окончила в Женеве медицинский курс, но, увлекшись идеями графа Толстого, остригла волосы а л я м у ж и к, стала носить вонючий овчинный кожушок, смазные, простого товару сапоги и, случалось, не хуже иного ломовика могла запустить звучным матерком.
Событие, как сказал Иван Дмитрич, «произвело фурор», наделало шуму не только в затхлом, засиженном мухами тесном мирке Мало-Садовой; нет, оно, событие то есть, привлекло внимание местной администрации и даже черного духовенства.
Его высокопревосходительство, господин начальник губернии, увидев диковинный кортеж из окна своей резиденции, изволил укоризненно покачать головой: «Клоунские кунстштюки-с!» – и сказал в телефон полицмейстеру, чтоб присматривал за гастролером, чтоб не случилось, как в Петербурге, где сей дерзкий буффон создавал беспорядки на улицах, вот так же разъезжая в колясочке, кидая в толпу какие-то металлические кругляшки с изображением своей особы…