"Ты что жалобно чирикаешь, бедненькая птичка? Боишься за свое гнездышко?.. Да, наши кони растопчут его, как топтали вчера людей... Странно! Вчера на перевязочном пункте, содрогаясь от стона раненых, я еще более содрогалась оттого, что слышала, как где-то неподалеку в кустах заливался глупый соловей, словно бы это был наш сад на Каме, где я играла с собаками, а не смертный пункт..."
Впереди какое-то препятствие - и ряды конницы, двигающейся большею частью гуськом, останавливаются. Это плотина на дороге, гать, да такая узкая, что может пропустить только по три всадника в ряд. Передние отряды переправляются, а задние выжидают. Солдаты перекидываются замечаниями.
- Да ты прежде накорми солдата, да тады и веди в дело.
- Знамо, голодному какая война?
- Это точно, какая храбрость у голодного?
- На голодное брюхо и нуля идет, а от сытого брюха отскакивает.
Смеются. Настоящие дети!
- А все провиянтские... пусто б им было!
- Знамо, провиянтские... Не француз нас бьет, а свой брат чиновник.
В стороне от дороги спешились гусары и кучкой уселись около чего-то, рассматривают что-то с большим вниманием. Дурова подъезжает к ним. В средине кружка сидит старый гусар и держит на коленях что-то такое, к чему и приковано внимание всего кружка. Это что-то - черненькая собачонка. Бок у нее перевязан окровавленной тряпкой. Суровые, загорелые лица гусар с нежной любовью и жалостью смотрят на раненое животное.
- Что это, братцы? - спрашивает девушка, тоже спешиваясь.
- Да вот Жучка наша эскадронная отходит.
- Ах, бедненькая! - ранена разве?
- Да, ранил вчера проклятый француз... Семь раз с нами в атаку ходила - целехонька была... Уж мы ее и отгоняли, так нет - вон дядю Пилипенка она на шаг от себя не отпускала, любит ево шибко, - ну, и зашибли ее, - говорил словоохотливый гусарик.
А дядя Пилипенко глаз не спускает с своего дорогого, раненого друга. Руки, загрубелые в битве, никогда не дрожавшие, когда тяжелым палашом мозжили и турецкие, и французские головы, или когда в Италии сплетали этим палашом кровавые лавры Суворову - эти руки теперь дрожат, бережно поддерживая умирающую Жучку. И углы губ дрожат у старого гусара, под седыми бровями блестят слезы на опущенных ресницах.
- А давно она в вашем полку? - спрашивает девушка, у которой при виде слез старого гусара тоже готовы брызнуть слезы.
- Давно уж - самого как есть с походу. Она нам всем как родная была... Дядя Пилипенко за пазухой ее у себя маленькую вынянчил... Уж и любила ж она его!.. Да и мы любили ее - так эскадронной крестницей и звали... Да и отплатила она нам - под Пуятуском наш полк спасла.
- Кто? она?
- Да, Жучка эта самая.
- Каким образом?
- Ночью раз французы совсем было в мешок нас убрали, так Жучка увидала их и сделала тревогу; ну, и спаслись да еще и их погладили маленько... Коли бы не грех, мы бы выпросили ей егорьевский крест - она заслужила его... Когда на дядю Пилипенка надели тады этого Ягорья, так он так и сказал: "Не я, - говорит, - это заслужил, а Жучка".
- А! здравствуйте, Дуров! - раздался вдруг голос за спиною девушки.
Она невольно вздрогнула. Она грустно думала о старом гусаре, который, может быть, в этой Жучке терял единственное дорогое существо привязанность, которая одна осталась ему в его небогатой теплыми воспоминаниями жизни.
Оглянувшись, Дурова увидела перед собою Грекова и тотчас же почему-то вспомнила, как они с ним когда-то охотились, когда входили с их полком в Землю Донского войска, как она видела тогда странный и тяжелый сов, как убила змею... Наполеона - и что-то вроде краски показалось на ее загорелых щеках, на которых и следа не осталось прежней девической белизны и нежности.
- Что вы тут делаете?
- Да вот бедная собачка умирает от ран - смотрю.
- Эскадронная Жучка, ваше благородие, - пояснил словоохотливый гусар. - Вчера семь раз с нами в атаку ходила, ваше благородие, - хорошая собака.
- Зачем же вы ее пускали?
- Никого не слушалась, ваше благородие... Да она и под Устерлицем в деле была, и под Пултуском, да Бог спас. А теперь - на вот.
Послышалась команда, и спешившиеся гусары должны были садиться на коней. Старый Пилипенко бережно передал собаку на руки другого гусара и, вскочив на седло, снова взял ее к себе. Взвод их двинулся к гати. Девушка стояла задумчивая такая, грустная, провожая глазами отъезжавших гусар, увозивших с собою Жучку... Бедные большие дети!
- Ну что, как ваши дела? - спросил Греков, всматриваясь в своего бывшего спутника, на лице которого, казалось, написано было что-то такое, чего не было прежде, но что такое - этого молодой казак прочесть не мог.
Она молчала, тихо гладя шею своему копю.
- Были вчера на деле? - снова спросил Греков.
- Был.
- Ну и что ж?
- Ничего... занятно... а вот сегодня об Жучке плачу...
И могилу в поле ратном Не лопатой - палашами Жучке вырыли герои...
Напишу такую оду "на смерть Жучки" и пошлю к Державину либо к Карамзину в "Вестник Европы"*...
Девушка говорила это как-то нервно, не то с грустью, не то с досадой.
- Дуров, да что с вами? - пристал Греков. - Вчера, говорят, очертя голову лез на верную смерть, вытаскивал других из пекла, а сегодня - то ли он смеется, то ли в самом деле плачет над Жучкой.
- Конечно, плачу над Жучкой. Греков засмеялся.
- Чудак же вы, я вижу.
- Не чудак я, а я серьезно говорю, что Жучка - герой! Она достойнее наших нынешних полководцев... Жучка целый полк спасла под Пултуском... Никогда еще этого не было, чтоб русских били, а теперь бьют как собак!
И девушка, вынув из кармана тетрадку и показывая ее своему собеседнику, спросила:
- Вы читали это?
- Что такое?
- "Мысли вслух на Красном крыльце" - из Москвы прислали... Ростопчин сочинил.
- Нет, не читал. А что?
- Да все врет - досадно даже!.. Говорит, будто бы мы бьем Бонапарта в ус и в рыло... Вот что он пишет о Наполеоне: "Италию разграбил, двух королей на острова отправил, цесарцев обдул, прусаков донага раздел и разул, а все мало! весь мир захотел покорить: что за Александр Македонский!"
- А! то-то же... а не вы ли сами то же говорили? - Помните змею, что вы растоптали?
- Помню... Да это что! я и не говорю, что теперь мы бьем Бонапарта или прежде били, а он вон что плетет о нем: "Мужичишка в рекруты не годится: ни кожи, ни рожи, ни виденья; раз ударишь, так и след простынет и дух вон, а он таки лезет вперед на русских. Ну, милости просим!.. Лишь перешел за Вислу, и стали бубнового короля катать: над Пултуском по щеке стал покашливать; под Эйлау по другой - и свету Божью невзвидел..." А вон мне солдаты говорили, что там нас бубновый король катал...
- Ну, не совсем.
- Как не совсем! Ведь мы же отступили, как и сегодня отступаем.
- Экой вы какой горячий... Недаром о вас все говорят...
- Что говорят?
- Да что вы вчера целый отряд французских драгун обратили в бегство...
- Вздор какой! (Но девушка не могла скрыть чего-то, не то краски, не то бледности, набегавших на ее щеки, - и стыд, и радость вместе.) - Их было всего три или четыре человека...
- Полно скромничать... А кто свою лошадь отдал офицеру в самом пылу сшибки?
- Да ведь он ранен был, а я здоров.
- Ну, вестимо! Зато теперь везде слышно: "Проявился, - говорят, какой-то отчаянный мальчишка, не то девчонка, да так и лезет на смерть, очертя голову..."
- Это не обо мне, это о Жучке говорят... Непременно сочиню оду Жучке...
В поле ратном, в поле чести
Жучке вырыли могилу,
Л копали палашами,
Оросили всю слезами,
И как Жучку погребали
"Мысли "вслух" над ней читали.
- Однако, Дуров, вы не только злой рубака, но и злой стихотворец.
- Поневоле будешь злым, когда все злит, на что ни взглянешь... Мне теперь стыдно вспомнить, как я вместе с офицерами нашего полка, когда еще не столкнулись лицом к лицу с Бонапартом, декламировал из "Дмитрия Донского" Озерова*