- Бакет, вашество, скрали, - отвечал тот.
- У кого?
- У ево, вашество.
- Кто?
- Атаманского полка хорунжий Греков с казаками, вашество.
- Ну?
- Он недалече, вашество... Наши ребята тотчас по грибы пошли.
Платов улыбнулся.
- По грибы?
- Точно так, вашество, - из полка Каменнова охотнички.
- А бекет что?
- Сначала все молчали, а как пытать стали через дуло - ко лбу приставили, так показали, что сам он недалече, а супротив нашего крыла ихних три корпуса: Ланов корпус, да Сультов, да Муратов*...
- Знаю... Я сам скоро буду... Ступай.
Казак повернулся и ускакал как бешеный... Вдали послышались выстрелы, и в то же время что-то словно упало тяжелое, так что воздух дрогнул...
- Проснулся - откашливается, - заметил Платов, прислушиваясь.
- Вероятно, думает возобновить вчерашнюю игру, - отвечал Фигнер, вставая с травы, на которой сидел около Платова.
- Да, вчера у него карты были не козырные... Однако нам пора к своим местам...
- Вы, генерал, везде на месте, - вкрадчиво сказал Фигнер.
- Ну, не совсем... Нам бы надо было гнать Наполеона, а не ему нас.
Платов свистнул, и из кустов выехал казак, держа в поводу лошадь атамана. Там же была и лошадь Фигнера.
И тот, и другой вскочили на седла и поехали по тому направлению, куда ускакал вестовой казак.
Битва, видимо, началась. То там, то сям учащенные ружеййые выстрелы, словно хлопушки, как-то глухо замирали в воздухе, между тем как более внушительные звуки, не частые и не гулкие, но какие-то тупые, точно разрывали этот воздух и колебали его. Белые клубы дыма, как огромные клочья взбитой ваты, взвивались то с правой, то с левой стороны неглубокой речки, извивавшейся в пологих берегах; иногда дымные клочья вылетали из-за кустарников или из-за опушки леса, а им отвечали такими же дымчатыми шарами из-за зеленых, густою щетиною проросших нив. Дымные круги все более и более сближаются, выстрелы становятся учащеннее, окрики орудий становятся все непрерывнее - и словно нервная дрожь пробегает в дымном воздухе - все дрожит и стонет. Птицы, нечаянно попавшие в это дымное пространство, испуганно мечутся и быстро отлетают в сторону...
Из-за дыма показываются двигающиеся колонны - и странный вид представляют они издали: это какие-то громадные чудовища, которые то взвиваются, то спрямляются, блестя щетиною трехгранных штыков или изры-гая клубы дыма с каким-то словно бы захлебывающимся лопотаньем... А пушечные окрики все энергичнее и энергичнее - бум! бумм! бумм!
В дело бросается конница. Французские драгуны сшибаются с русскими уланами. Эскадроны несутся стройно, ровно, словно на параде, пока в эти ранжированные по нитке ряды не ворвется смерть... Земля стонет- от конского топота...
С самым первым эскадроном конно-польского полка, в первой линии, рядом с седоусым, хмурым вахмистром несется что-то юное, стройное, бледнолицее совсем дитя, и так бешено мчится в объятия смерти, где свистящие пули и грохочущие ядра пушек... Это она - Дурова; в глазах не то благоговейный ужас, не то благоговейный восторг...
- Да провались ты отсель, щенок! - рычит на него седоусый вахмистр, видя, что она скачет не в своем эскадроне - не по праву: она еще не заслужила права на смерть; их эскадрон еще не снялся с места, а она, по незнанию, кинулась вперед - прежде отца в петлю!
- Да сгинь ты, молокосос! - снова огрызается вахтер.
- Да что тебе, дедушка? - удивленно спрашивает девушка, захлебываясь от скачки.
- Это не твой эскадрон...
А уж смерть тут - сшиблись! Послышались крики, стоны, удары, ругательства... "Ох... о!.. Боже!.. смерть моя!.. Смертушка, братцы!.."
Уже то там, то здесь бешеный конь несется- без седока, высоко закинув голову... Иной несет на седле мертвое тело, пока оно не свалилось на землю... Нет порядка, нет ранжиру - смерть командует...
А ружейное лопотанье так и захлебывается в переливчатом огне, перебегая с места на место, словно это что-то живое лопочет несвязно, нервно... А горластые пушки так и задыхаются, кажется, торопясь изрыгнуть больше и больше огней и смертей...
Отбившись от общей свалки, окруженный французскими драгунами, какой-то русский офицер отчаянно защищается. Но он один, а над ним сверкают до пяти-шести сабельных клинков... Он уже шатается на седле, готов упасть, сабельные удары скользят по нем, по его седлу, по лошади... Погибает, бедный!..
Это видит Дурова - и не выносит такого мучительного зрелища. Как безумная, с пикой наперевес, она несется на помощь погибающему, гикая по-казацки своим детским голосом, - и странно, непостижимо! старые драгуны Наполеона робеют этого детского гиканья и разлетаются в стороны.
- Кто вы? - спрашивает девушка, подскакивая к офицеру, который уже лежал на земле раненый.
- Панин, - отвечает тот.
А раненый конь его, освободившись от седока, бешено скачет за убегающими драгунами, в ряды неприятеля, словно хочет отмстить им за своего хозяина.
Девушка нагибается к офицеру и поддерживает его.
- Вы в состоянии сесть на лошадь? - спрашивает она, и у самой голос дрожит от волнения и счастья.
- Да мой конь убежал, - отвечает тот.
- Садитесь на моего.
- А вы сами?
- Я здоров, а вы ранены.
Раненый, взглянув в лицо своему спасителю, невольно восклицает:
- Да вы - ребенок! как вы попали в этот ад? Девушка, ничего не отвечая, помогает ему сесть на седло.
- По крайней мере скажите: кто вы? Я хочу знать имя своего спасителя, - настаивает раненый.
- Я - Дуров, конно-польского уланского полка... Спешите в обоз перевязать вашу рану... Алкид! будь умен, вези хорошенько, - обратилась она к коню и потрепала его шею. - До свиданья, господин Панин.
Панину казалось, что все это сон. Сном казалась и необыкновенной девушке первая битва, в которой она участвовала и - спасла человека. Она сама не понимала величия своего подвига - она только радовалась, что сделала доброе дело.
- А он еще щенком меня назвал, этот сердитый вахмистр... Но, Боже мой! наши, кажется, отступают... Я ничего не понимаю... Я только благоговею перед величием боя... О, мой папа! мой папа!
5
Да, это было отступление - и не первое... Русские уже не в первый раз отступают, привыкли - Наполеон научил их отступать. О! это хороший учитель, - он научил отступать всю Европу, весь мир - и русские отступают. Отступали после Ульма, отступали после Аустерлица, отступали после Прейсиш-Эйлау. Отступал Кутузов, отступал Багратион, отступали Каменский, Барклай-де-Толли, Буксгевден. Отступают и теперь Бен-нигсен, Платов, Фигнер.
И она, жалкая снежинка этой великой русской армии, тающей от взгляда корсиканца, - и она несется в общем вихре отступления. Стыдом пылают ее бледные щеки, глаза не глядели бы на это бегство - первое в ее жизни. А как они бегут - эти маститые, закаленные в боях! И им не стыдно!
"Что скажет папа, когда узнает о нашем отступлении? Бедный! А он так любил слушать, когда я декламировала ему оду Поспеловой на разбитие маршала Массены Суворовым:
Как буря облака - грядою Он гонит галлов пред собою...
"А теперь галлы гонят нас, потому что у нас нет больше Суворова. Как изменилось все со вчерашнего дня: какое хмурое небо, какая угрюмая зелень леса! А вчера такое голубое было небо, и еще голубее казалось оно из-за порохового дыма... А теперь мне видится и на зелени кровь, и в шуме леса мне слышатся стоны раненых, - не тех, что там стонали, в битве, стонали и умирали под копытами лошадей, а тех, что я видела в обозе, на перевязочном пункте... Это они стонут... Какое лицо у казака, что умирал от страшных ран и все стонал: "Не снимайте с меня гайтана - там земля родная, с Дону... Палага на прощанье на гайтан навязала и на шею привесила..." Какой ужасный бред!.. Бедная Палага - не жди вестей от своего друга... А Панин - как он жал мне руку, как благодарил: не на гайтане, говорит, "а в глубине сердца буду носить ваш образ и умру с ним"... Зато и Алкид же был рад, когда увидал меня в обозе, как собака терся своей головой о мое плечо.