- Стихами обидел, - решилась наконец сказать Соня.
- Какими стихами?
- Об Лизе.
- Вот как! стихами о моей Лизе? Что ж это за стихи?
Девочка опять замялась. Ее выручила сама Лиза, которая наконец решилась все сказать.
- Он говорит, папа, что ты любимец царский, а у меня облик семинарский.
По лицу Сперанского пробежала тень. Он понял, что устами мальчика, устами резвого ребенка говорит весь Петербург, его завистливая, ничему не учившаяся, ничего, кроме французского языка, не знающая и ни на что, кроме интриг, неспособная аристократия. Он вновь убеждался, что против него ведется тайная война, роются подкопы под каждый его смелый шаг, чернится каждое его лучшее дело... В нем заговорила гордость борца, чувствующего свою мощь среди пигмеев и бездарностей...
- Что ж, милая, в этом нет для меня и для тебя ничего обидного, что я был семинаристом... Я горжусь своим семинарским происхождением...
- А Ломоносов, великий Ломоносов был крестьянин, простой рыбак, прибавил очнувшийся Державин. - А твой папа советник и любимец государя -императора... Сам Пушкин, может быть, так и умрет каким-нибудь прапорщиком или корнетом, а то и копиистом безграмотным, а Лиза Сперанская, Бог даст, по милости великодушного монарха, скоро будет графиней Сперанской, а то и княжной... И это не за горами... И Лизу будет знать вся Россия, а Пушкина - никто.
- Я, дедушка, - заторопилась Соня, подбегая к Державину, - еще хуже обидела Пушкина.
- Чем же, моя птичка?
- Да я ему, дедушка, сказала, что у него папа был негр...
- Ай да молодец, девочка! люблю за находчивость... А ты б сказала ему, что его предок был куплен за бутылку рома.
Девочки так и покатились со смеху при этих словах.
- Ай-ай! за бутылку рома... Как смешно!
- А ром идет на пудинг, - пояснила Лиза.
- Только вы, дети, не попрекайте его происхождением, это нехорошо, серьезно сказал Сперанский.
- А! наш славный историограф... Николай Михайлович Карамзин... отшельник, - быстро заговорил Державин.
- Где он? - спросил Сперанский.
- Вон идет с кем-то... не разберу.
- Да, с тех пор, как он "постригся в историки", его нигде не видать... Точно схиму принял архивную.
Карамзин заметил Державина и Сперанского, повернул к ним, издали приветливо кланяясь.
9
Хотя Карамзину в это. время было с небольшим сорок лет, но он казался много старше своего возраста. Усиленные литературные занятия в течение более двадцати лет, беспокойное, утомительное и трудное дело по изданию "Вестника Европы", в то время, когда журнальное дело у нас было еще так мало налажено и когда, кроме литературного, исключительно художественного и ученого элемента, Карамзину приходилось вводить в. литературу элемент политический; наконец, лихорадочная работа над "Историей российского государства", работа, поглотавшая всего его, все силы его духа, мысли и фантазии, работа трижды египетская, когда не существовало еще никаких изданий старинных памятников, которых после смерти Карамзина изданы по наше время и правительственными, и частными усилиями.буквально целые горы, и когда.эти горы приходилось раскапывать в архивах, в пыли веков и среди могильной затхлости, и из целых гор выкапывать две-три исторических жемчужины - факта, когда не существовало ни описей библиотек, ни каталогов и когда, чтобы добыть и проверить = то или другое историческое свидетельство, нужно было буквально открывать новый мир архивный и хлепнутЬг-и задыхаться в архивных -склепах, все это не могло не отразиться на всем его существе, не могло не лечь преждевременными складками и тонкими, но неизгладимыми морщинками на его молодом, открытом и ясном лице, не могло не унести в архивный мрак и часть огня его глаз, и некоторую долю его живости, веселости, общительности. Чаще и чаще воображение автора "Писем русского путешественника" и "Бедной Лизы" отрешалось от действительности, от живой жизни, от светлого солнца, от живой зелени, от живых людей и уходило в могильную тишину исторического прошлого, к мертвым бумагам, к мертвым, давно забытым интересам, к мертвым, истлевшим, всеми забытым людям с их, как и они сами, истлевшими интересами, желаниями, горями и радостями. Вместо Наполеона в его душу стучался какой-нибудь неразгаданный "Якун слепой", вместо "Бедной Лизы" - гордая Рогнеда или истлевший череп с неистлевшею золотою косою Верхуславы, вместо Державина пел его слуху "Бонн вещий"... В концертах, на музыке он слышал, как чьи-то мертвые, костлявые персты из-за могилы на "живых струнах рокотаху"... В блестящих кавалергардах он видел "курян, конец копия вскормленных"... Устали глаза, устала память, устало воображение, а впереди еще так много работы - целые пирамиды бумаги, архивных дел, свитков... Можно высохнуть от этого, зачерстветь, душу превратить в пергамент...
- Вы совсем отреклись от мира, почтеннейший Николай Михайлович, с тех пор как "постриглись в историки", и вас нигде не видать, - сказал Сперанский после первых приветствий, когда пришедшие уже уселись на скамейку.
Карамзин улыбнулся, но ничего не отвечал.
- Да что от мира, ваше превосходительство! Наш почтенный историограф скоро, сдается мне, и от пищи совсем откажется, - весело сказал его спутник. - Сегодня, в этакую-то дивную погоду, я нашел его в академическом архиве, где, кроме него и архивного кота, ни души не было... Да он, кажется, только с котом и может теперь объясняться, совсем разучился говорить с людьми... Прихожу сегодня я в этот склеп могильный, в архив, и вижу - Николай Михайлович ползает по полу и распускает какой-то ужасный свиток, на котором написаны разные неизобразимые каракули, и вижу - человек совсем помешался: глаза горят от восторга, а сам-то что-то бормочет..." А на другом конце сидит маститый академик Васька, кот архивный, и тоже лицо его сияет восторгом: он тоже, кажется, сделал ученое открытие в подполье целую семью молодых мышат...
Все рассмеялись, не исключая старика Державина и девочек. Соня даже в ладоши захлопала.
- Ах, Лиза, молодые мышата!
Этот веселый собеседник был Тургенев, Александр Иванович*, еще довольно молодой человек, но уже выдвигавшийся из толпы петербургской знати благодаря своим блестящим способностям и познаниям. Обращение его было мягкое, разговор легкий и игривый, а изящные манеры и костюм изобличали, что он не был скучен и в обществе хорошеньких женщин, и как находчив был по службе, в деле, в ученом разговоре, так не менее находчив и в салонной болтовне.
- А! говорю, здравствуйте, Николай Михайлович! Здравствуйте, Василий Васильевич!
- Кто ж этот Василий Васильевич? - спросил Державин.
- Да Миофагов, выше высокопревосходительство.
- Какой Миофагов? Я не знаю такого.
- Да новейший подпольный историограф и академик, архивный кот Василий Васильевич Миофагов... Под этой фамилией: ему ж суточные рационы отпускают по службе в академическом архиве.
Девочкам это очень понравилось.
- Слышишь, Лиза, в академии есть академик Васька-кот... Назовем и мет своего Ваську академиком Миофа-говым.
- Нет, Соня, нашему Васе надо дать другую фамилию. Ведь наш Вася еще не академик...
- Так будет, он умный.
- Как же вам удалось вытащить из архива добрейшего Николая Михайловича? - спросил Сперанский.
- Да совершенно неожиданно... Знаете, говорю, какое тяжелое впечатление произвело на всех известие о поражении наших войск под Фридландом? А он мне на это: "Да, это, - говорит, - печально, только меня, признаюсь, больше печалит, что нет другого списка "Слова о полку Игореве".
- Ну, уж вы сочиняете, " - кротко возразил Карамзин: - д совсем не так выразился...
- Помилуйте! А не вы ли, когда я заговорил о свидании государя с Наполеоном в Тильзите, не вы ли сказали: "Меня, - говорит, - теперь больше занимает свидание Святослава с Цимисхием..." А?
Опять все засмеялись.
- Видите? Совсем от миру отведенным человеком стал... Вижу, что чем-то он доволен, весело гладит Ваську, и говорю: чему это вы радуетесь? что открыли в этой могиле? "Якуна слепого" какого-то, говорит, нашел, да еще и с "златотканной лудой", и не понимаю, что это за "златотканная луда", да и того не могу, говорит, понять, как это "слепой Якун" мог предводительствовать войском... А я и говорю: "Пойдемте, - говорю, - к адмиралу Шишкову, он насчет этого старья собаку съел... Может он, говорю, - сам жил при "Якуне" и видывал его... ну, и вытащил из архива.