- Правда, - отвечал тот. - Вашему батюшке я обязан тем, что я не заглох в провинции в качество степняка и любителя псовой охоты.
- Помните это, дети, - комично обратился Турген"в к девочкам.
- Я не забуду, что дядю Карамзина открыл в Симбирске ваш папа, серьезно сказала Лиза.
- И я не забуду, - повторила за ней Соня: - Америку открыл Колумб, а дядю Карамзина ваш папа... А дедушка Державина кто открыл? - наивно спросила она.
Все засмеялись, но Державин торжественно прибавил:
- Меня открыла великая Екатерина!
- Да, это счастливое открытие действительно принадлежит гению Екатерины, - сказал Карамзин.
- А тебя, папа, кто открыл? - неожиданно спросила Лиза отца.
Это было выше всякого ожидания. Даже старик Державин не выдержал:
- Ах, умница! ах, крошечка! - говорил он, кашляя. - Иди, я тебя расцелую... Твоего папу открыл сам император Александр Павлович... Он нашел сие жемчужное зерно...
- В куче навоза... в семинарии, - пояснил Сиеран-ский.
- Так кто же этот наш земляк и что он вав| пишет из Тильзита? обратился Карамзин к Тургеневу.
- Это Давыдов Денис Васильевич, адъютант Багратиона, сызранец... Между прочим, он пишет (и Тургенев достал из кармана письмо): "Если Наполеону и удалось обворожить государя, то офицерам французским обворожить нас не удастся, как они ни стараются делать нам глазки, точно барышням: мы остаемся медведями. По тайному наказу Наполеона они хотят нас, видимо, влюбить в себя всякими приветливостями и вежливостями, и мы им отвечаем тем же: но дальше этого - ни-ни! подобно деревенским девкам: "языком болтай, а рукам волю не давай". И мы, и они, все мы чувствуем, что меж нами уже ветел дорогой труп, который говорит: "Я жду венка на мой гроб: а венок сей: штык в крови по дуло, нож в крови по локоть".
- О! это ужасно! - невольно вырвалось у Сперанского.
- А вот тут он приписывает: "Общее возбуждение таково, что нам даже от детей нет отбою - все просятся в войско: своим примером Наполеон заразил весь мир.
Ходит даже слух, что во всех наших последвих кровавых битвах принимала участие - кто бы вы думали? кто бросался в огненные свечи? - девочка!.."
- Девочка! - с восторгом воскликнули в один голос Лиза и Соня.
- Да, мадам, девочка - вот такая, как вы, с такими же глазами, и стреляла этими глазками, и убивала наповал...
- Ах, Лиза, пойдем и мы.
- Пойдем, только с папой и мамой.
- Вот это умно! - засмеялся Тургенев.
- Имени этой девушки не называют? - спросил заинтересованный Карамзин.
- Нет, хотя догадываются.
- Вот находка для будущего историка - российская Иоанна д'Арк, сказал Карамзин.
- Какое Иоанна!, просто Анюта или Лиза, - засмеялся Тургенев.
- А может быть, Соня, - вступилась эта последняя за свое имя.
- Ну, будь по-вашему! Она - Лиза-Соня, как Петры-Павлы. Только Давыдов пишет немало интересного и насчет наших солдатиков - это настоящие герои! "При осмотре наших войск, - пишет он вот тут дальше,: - Наполеон пожелал, видеть храбрейшего из наших богатырей. Вызывают первого по ранжиру - Лазарева: детина ражий, рослый, плечи в косую сажень, на груди хоть горох молоти, а рыло доброе, младенческое, и в глазах детская доброта и ясность. Наполеон даже отступил в удивлении, "О! C'est un Mars!" [Это Марс! (франц.)] - невольно воскликнул он, не веря, что с такими детски добрыми глазами этот великан пронизывал ветеранов его старой гвардии штыком по дуло. А Лазарев стоит, руки по швам, и то на Наполеона посмотрит с удивлением, сверху, словно с горы на ребенка - Наполеон ему чуть не по пояс, - то с любовью и благоговением покосится на государя, у которого на лице все время играла ангельская, радостная улыбка. Наполеон снимает с себя крест Почетного легиона и собственноручно (увы! привстав на цыпочки...) вешает его на грудь великану, который при этом нагибается к великому Бонапарту, словно девочка к кукле..."
И Лиза и Соня при этом даже в ладоши захлопали от радости.
- Но слушайте! слушайте! - продолжал Тургенев:
"А великан и говорит: "А Заступенке, ваше превосходительство?" (Наполеона он не хочет, как видно, признавать императором - не говорит: "ваше величество", а просто - "ваше превосходительство"). "Заступенок, говорит, - ваше превосходительство, что ж? Он храбрев меня". - Наполеон не понимает. - "Какому Заступенке?" - с удивлением спрашивает государь. "Однокашнику моему, ваше императорское величество - Охремий Заступенко; локоть в локоть стоим завсегда и деремся локоть в локоть: коли я не заколол француза, он заколет; коли он не доколол, я доколю..." Император милостиво смеется невинности этого наивного младенца и говорит, чтоб он не беспокоился о своем друге, что и его не обойдет царская награда..."
- Да, это истинное геройство, - задумчиво говорит Карамзин.
- Больше, чем геройство, Николай Михайлович: это - высочайшая человечность, - замечает Сперанский. - Она только и живет в младенце-народе.
- Давыдов еще выше это понимает. Он пишет, что, узнав русского солдата, он находит, что на него "молиться надо": "Это боги, говорит, а не люди", - прибавил Тургенев.
- И этих богов мы истребляем безжалостно! - с горечью заметил Сперанский, которому вспомнилось при этом свое собственное детство, беганье босиком среди того самого народа, из которого вышли эти боги... И все они остаются бедными, жалкими, беспомощными, - а вот он, попович, звонарское семя, отбившийся от народа, он, поросль от племени Левита, стоит уже на миллионах этих божественных голов... высоко, высоко стоит, так что и не видать ему этого народа, не видать серой массы с серыми лицами... Ах, если б эти младенческие головы, эта брызги серого моря народного не пропадали... А они пропадают на чужих полях, далеко от родной сохи...
А под чтение письма и тихий разговор старик Державин мирно всхрапывает.
- "Потом, - продолжает читать Тургенев, - дан был общий обед батальону старой французской армии и батальону наших преображенцев. И вообразите: сидят сии дети-великаны за столами вперемежку с французскими усачами-гренадерами, кушают с серебряной посуды, дружески чокаются стаканами, не понимая друг дружку, меняются своими шапками - то наш богатырь наденет на французского усача свой кивер, то француз-усач наденет на нашего великана свою меховую шайку. А дале уж и обнимаются, и целуются друзья закадычные стали. А дальше... и под стол валились, обнявшись, да так друг на дружке и засыпали, словно на поле битвы, мертвые, в объятиях друг у друга..."
- Это ужасно, ужасно! - шепчет Сперанский. - И этакие люди погибают!
А Державин продолжает тих" похрапывать... Грезятся старику его молодые годы, его ясные оченьки, русые кудерюшки, резвы ноженьки... А теперь эти ноженьки едва бродят и все зябнут... Вон и теперь, на летнем солнышке, он дремлет в теплых бархатных сапогах, словно старая солопница... И грезится ему широкое поле, а на этом поле движутся массы народа, несут кресты, церковные хоругви, венки, перевитые цветами и лентами... И гробовую крышку несут, а на крышке огромный лавровый венок с надписью... Что это? "Певцу Фелицы!.." На подушках ордена несут, звезды... И поют так величественно, внушительно: "Воду прошед яко суше и египетского зла избежав..." Кто же в гробу лежит?.. Да это он сам, только с мертвым ликом - это Державин-поэт... А над полем неумолчно звучит какой-то неведомый голос, покрывающий погребальную канту хора:
О ты, пространством бесконечпый
Живый в движеиьи вещества...
А другой голос еще громче, громче трубы архистратига, кто ее слышал, возглашает:
Ты бог, ты царь, ты раб, ты червь!.
Старик вздрогнул и проснулся.
10
В это время по шоссе, ведущему от Крестовского острова к Елагинскому пуэнту, показалась большая желтая четвероместная коляска, которая, подъехав к прочим экипажам, стоявшим у пуэнта, остановилась, а из нее вышли две дамы, сопровождаемые ливрейным лакеем. Обе дамы были уже немолодых лет и обе в трауре: белые, нашитые на черные платья полоски, выражающие человеческое горе, бросаются в глаза очень издалека. Белые полоски, плерезы, слезные обшивки выражают не простое горе, но горе специальное, горе, причиненное смертью близкого.лица... Хорей, человеческих так много, и качества их так разнообразны, что если б и к ним принято было применять особую форму внешнего выражения, особый значок, то ни значков, ни цветов, ни красок для этого в природе недостало бы... Одной смерти дана привилегия кричать издали белой нашивкой на черном платье... Всяким остальным горям человеческим оставлено одно место для своего выражения и обнаружения, одна страничка для траурной рекламы - поверхность лица человеческого, на котором печатают в траурных каемках свои объявления и голод, наводящий худобу и бледность на лицо, и разбитые надежды, и безысходное отчаянье, и беспросветная тоска...