- Да я, дядя милый, нечаянно обожгла косу, а потом и обрезала ее.

И, говоря это, Ириша расплакалась, да так неудержимо плакала, что дядя начал ласкать и утешать ее, говоря, что пошутил, что все это вздор, что коса вырастет. Девушка продолжала рыдать, закрывшись руками, а слезы так и брызгали сквозь пальцы.

- Вот глупенькая девочка, - ласкал ее дядя: - это от чувствительного чтения... ты взволновалась поэзиею... Это все "Неопытная муза", что делает честь юной сочинительнице... Полно же, дружок!

Девушка вырвалась и убежала в свою комнату. Там, упав на колени перед образом, она продолжала всхлипывать и тихонько причитать: "Господи! я никогда не лгала, никого не обманывала, а сегодня три раза солгала дяде... О, какая гадкая, грешная!.. О благодарственном молебне не сказала, не сказала, что получила письмо, была на почте... Об обмене раненых солгала, а теперь о косе... Боже мой! прости меня!.. Прости меня, дядя дорогой... Если б я тебе сказала о молебне, тогда и все надо было бы сказать: и о нем, и о сирени, и о березе, и что руки целовал он мне... Нет, никогда! никогда!.. Да и сам дядя сегодня неправду сказал о письме от Хомутовых, и у него есть тайна... Ах, Господи! как же это? Кто любит, тот уж имеет тайну - скрывает, лжет... Ах, Боже мой! да ведь этого же всем говорить нельзя - стыдно, нельзя, нельзя! Разве можно, чтоб кто-нибудь видел, как он мне руки целовал и что шептал мне! Нет, нельзя... Это не грех... это не ложь... Ведь и Бог не открывает нам тайн природы, многих тайн, ж это - тайна... любовь тайна".

И девушка успокоилась на этих размышлениях. Между тем приближался вечер. К предстоящему у Хомутовых рауту Мерзляков оделся особенно тщательно в щеголевато, прибегнув даже относительно прически к искусству парикмахера мосье Коко, который, впрочем, не сам занялся головой ученого мужа: по недосугу и по причине более серьезных занятий самого мосье Коко, к голове ученого мужа был командирован "малыпик Петрушка", который и исполнил свое дело, как уверял мосье Коко, tres bien [Очень хорошо (франц.)]. Сам мосье Коко в разговорах с ученым профессором иначе не отзывался о себе, как "nous les artistes et les savants" [Мы, художники и ученые (франц.)]. С Мерзляковым, профессором пиитики и риторики, он, профессор от волос, считал себя человеком одной профессии: "nous les artistes et les savants" или "mon ami professeur de Merslakoff" [Мой друг профессор Мерзляков (франц.)] эти фразы постоянно сыпались из его уст, когда он брил или пудрил сенатора Хомутова и убирал хорошенькую головку его дочери Анеты, "mademoiselle la generate" [Девица-генерал (франц.)].

Мерзляков облегся в новенький горохового цвета фрак с золотыми пуговицами, на свои тонкие, сухие икры натянул шелковые чулки, которые придавали ему вид робкого, неудачного акробата в трико; большие башмаки, с блестящими стальными пряжками делали его похожим на волохатого голубя, а пышными манжетами он напоминал маркиза, но только с семинарскими манерами. Родственник Хомутовых, поэт Козлов, впоследствии знаменитый "слепец-поэт", большой шутник и повеса, за глаза не иначе называл бакалавра как "marquis de Merslakofi" [Маркиз Мерзляков (франц.)], за что на него очень сердилась его кузина Аннет Хомутова и все-таки очень много смеялась.

Ириша улыбалась, глядя на принарядившегося дядю и догадываясь, что там у него с Хомутовыми что-то не ладно и что шлем и латы Минервы не всегда защищают сердца и головы ученых мужей от тонких стрел "плута Купидо". "Ох, уж этот плут Купидущка, - думалось ей, - не пощадил и моего дядечку... То-то, плутишка дядя, а надо мной как бы стал трунить!"

Дом Хомутовых был не очень далеко от домика, занимаемого Мерзляковым, и потому бакалавр отправился к ним пешком. Дорогой, под влиянием чтения "Неопытной музы" и вследствие личного меланхолического настроения, он чувствовал себя как-то не радостно, одиноко, вдали от этой шумной, пустой, но для влюбленного - обаятельной жизни, в сферу которой он теперь входил чужим, только как профессор и сочинитель, и в душу его неотвязно просился монотонный, плачущий напев - "Среди долины ровныя, на гладкой высоте...". У него на сердце давно накипело признание, а рассудок шешсал слова сомнения, разочарования, гордого и холодного отказа. "Прощай - и был таков!.. Хоть она и добра как ангел, но и недосягаема, как ангел. на небесах... А этот свищ - Козлов как вьюн вьется: "кузина" да "кузина", а сам, знаю, на цыганок, на Матреш да на Параш тратит и сердце свое, и поэтический жар. А она, чистая, ничего этого не понимает".

Богатый подъезд барского дома отрезвил мечтательного бакалавра. Он бодро, развязно, хотя и с напускной семинарской развязностью и с робостью сомнения в сердце, вступил в обширную переднюю, где вдоль стен, на оконниках сидело несколько лакеев, и сдал на руки Яшке свою трость и плащ. Все лакеи дома Хомутовых его знали и довольно фамильярно, хотя искренно приветствовали его.

- Так во Франции царствовала царица Революция? - с улыбкой обратился он к Яшке.

Яшка был захвачен врасплох и оторопел, но быстро оправился.

- Царица Ривалюцыя-с, сударь, - отвечал он, улыбаясь.

- А у нее сын - стоглавая выдра?

- Точно так-с, сударь, - выдра-с.

Пройдя через пустую залу и войдя в гостиную, из которой дверь вела на террасу и в сад, Мерзляков, не встретив никого и в гостиной, вышел прямо на террасу. Было еще рано, гости не собрались, и Мерзляков, знакомый с привычками обитателей дома, в который он вступил, знал, что на террасе он кого-нибудь найдет. Действительно, едва он показался в дверях, как навстречу ему поспешила молодая девушка, среднего роста, стройная, подвижная, хорошо развитая физически и, по-видимому, очень живого характера. Лицо ее, необыкновенно белое, как это часто бывает у красноволосых, и немножко веснушчатое, выражало смелость, резкость которой очень сглаживалась большими серыми исчерна глазами, смотревшими необыкновенно добро и ласково. Красноватые волосы напоминали следы в этом молодом существе англо-саксонской крови. Да и в самом деле, предки девушки были Гамильтоны*, выехавшие из Англии и под давлением лубочной, неподатливой, слишком резкой фонетики русского человека превратившиеся сначала в Гамен-товых, потом Хамонтовых и потом, по закону изгнания из русской фонетики ринезмов, носовых звуков, по закону, обратившему носовой юс в простое у, ставшие Хаму-товыми, каковыми остаются и доселе.

- Здравствуйте, Алексей Федорович, - приветливо сказала девушка, протягивая гостю руку, которую бакалавр поцеловал с ловкостью почти маркиза и с развязностью робеющего семинариста. - Позвольте вас представить моему другу, Софье Андреевне Давыдовой... Алексей Федорович Мерзляков профессор... профессор университета вообще и мой в особенности.

- Очень приятно...

- Очень рад...

Профессор должен был говорить банальные фразы, но они, эти фразы велики и могучи, как обычай, на котором держатся царства, мир, вселенная... Не будь этих "очень приятно", "очень рад", как будь у Клеопатры нос подлиннее, а у Цезаря не будь плеши на голове - может быть, мир бы иной был.

Давыдова была круглощекая и круглоглазая брюнеточка с сильно развитым бюстом. При первом взгляде на нее сейчас составлялось само собой представление о ее какой-то, если можно так выразиться, нравственной юркости: казалось сразу, что это привлекательное существо никак не уловишь, не схватишь, не удержишь, - а хотелось бы, так и тянет...

- Ас этим повесой вас нечего знакомить, - прибавила хозяйка, указывая на тонкого, стройного молодого человека в очках.

Это был поэт Козлов, подававший большие надежды, но, как выражались его друзья, неумеренно прожигавший и жизнь свою, и свой талант.

- Может быть, милая кузина, вы потому называете меня повесой, что я от вашей холодности нос повесил, - сказал Козлов с неподдельным комизмом.

- Иногда вы стоите, чтобы вас самого повесили, - смеясь, сказала кузина.

- На шею хорошенькой барышне?

- Нет, на осину...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: