- Ваше сиятельство! государь отошлет меня домой, и я умру с печали!
Это было выкрикнуто так по-детски, с такою искренностью, что тяжелая рука главнокомандующего опять легла на дрожащее плечо. Она подняла на него глаза, полные мольбы и страха, - такие детские глаза!
- Не опасайтесь этого, молодой человек! - мягко сказал старик. - В награду вашей неустрашимости и отличного поведения государь не откажет вам ни в чем. А как мне велено сделать о вас выправки, то я к полученным мною отзывам вашего шефа, эскадронного командира, взводного начальника и ротмистра Казимирсксго приложу еще и свое донесение. Поверьте мне, что у вас не отминут мундира, которому вы сделали столько чести.
Щеки девушки розовели, сердце распускалось... Она уже живет надеждой, возвратом, свиданьем... соловьи просыпаются в сердце...
- Будьте же готовы к отъезду немедленно... Вас доставит к государю флигель-адъютант Засс, который проедет с вами через Москву для исполнения другого поручения его величества. Прощайте. Желаю скорее увидеть вас в числе моих офицеров.
Выйдя из кабинета в дежурную, девушка остановилась как вкопанная: задом к ней стоял какой-то генерал в штабной форме и строгим голосом говорил что-то стоявшему против него навытяжку молодому донскому офицеру... это был - Греков! Девушка из слов генерала успела расслышать:
- За самовольную отлучку в Полоцк вы должны высидеть на гауптвахте неделю...
- Слушаю-с, ваше превосходительство, - был ответ Грекова.
В это время глаза его встретились с испуганными глазами девушки, но в этой испуганности было что-то такое, что заставило калмыковатые, добрые глаза Грекова отвечать, что за эту испутанность он с радостью готов высидеть на гауптвахте месяц, полгода, год!.. И у нее отлегло на сердце.
7
Опять идет служба в Архангельском соборе в Москве. Восковые свечи - и толстые, купеческие, как купеческие карманы, и тоненькие, словно одни фитильки, мужицкие свечечки - тысячами огней теплятся и оплывают, и чадят, теплятся и чадят в душном, тяжелом, насыщенном дымом ладана, свечным чадом и чадом дыхания молящихся воздухе церковном. Глухие, словно выходящие из пивной бочки возглашения любимого купцами и купчихами рыжего дьякона, скрипучие попискиванья старого, испостившегося на осетринке от благодетелей, протоиерея, октавы, басы, тенора и дисканты проголодавшихся певчих, шепот и по временам стоны молящихся, стуканье кулаками в сокрушенные перси, сокрушенными лбами в помост церковный, звяканье о ктиторово блюдо лобанчиков, рублей, пятаков и всего громче кричащих к небу грошей бедняков, - все это так величественно, внушительно, как внушительно движение волны морской, шум говора народного, говор дремучего бора в ветер...
Вон у самого клироса стоит знакомая уже нам фигура, с высоким, гордым, но опущенным книзу белым лбом; на лице, в опущенных глазах, в задумчивом склонении головы отражается эта внушительность места и обстановки. Это граф Ростопчин.
"На этих склоненных головах, на этих согбенных спинах, на этой детской вере, что заливает церковь огнями копеечных свечечек, а церковный помост слезами - на этом фундаменте я сумею построить величавое здание, храм народного духа, и имя мое, как имя архитектора, записано будет на скрижалиях бессмертия... Вот где наша сила - в восковой копеечной свечке; и я еще когда-нибудь зажгу ее - и будет она вечно теплиться в истории вместе с моим именем..."
Так мечтала, прикрытая французским париком, длинная, честолюбивая голова Ростопчина, которому не давал спать патриотический успех его "Мыслей вслух на Красном крыльце...".
Несколько в стороне от Ростопчина стоит Мерзляков. И его доброе лицо задумчиво. Ему вспоминается старик
Новиков, заживо схоронивший себя в своем Авдотыше и воспитывающей карасей в своем вотчинном озере. Молитва его мешается с этими воспоминаниями.
"Да, караси, караси... молящиеся караси - все больше караси... А есть и щуки - вон купцы с Мясницкой, из Охотного ряду - это щуки зубастые... Вон еще щуки молящиеся... Мечтатель Николай Иванович, старый мечтатель... Эх, невесело житье человеческое!.."
Рядом с дядей стоит и И puma. Тепла ее молитва, и молодое лицо ее теплится радостью и благодарностью, вон та свечечка восковая, что поставила девочка с радостным личиком и новым платочком на голове... За этот платочек-обновку она и свечечку ставит: Бог послал обновочку, крестный подарил... А у Ириши своя обновочка: пленных разменяли... Эх, всемогущая молодость! Ты все творишь из ничего...
А вон, как видно, тот отставной военный, что стоит у стенки и глядит на Спасителя, не умеет создать себе счастье из ничего. С мольбою смотрит он на образ - и нет-нет да и скатится по лицу его одинокая слеза и стукнет о пол... Он еще не очень стар, но, видно, горе его старо...
А это чье молодое лицо смотрит на него с такою любовью и тоскою? Чьи это молодые губы шепчут: "Господи! пошли ему успокоение и радость... Папа! папа! это я дала тебе горе, бедный мой!" - Да, это те губы шепчут так, которые недавно целовались с другими, калмы-ковато толстыми губами за рощею, у Двины, под Полоцком. Это она, Дурова, в своем уланском мундире стоит в соборе и молится. Флейгель-адъютант Засс, взяв ее из Витебска, заехал по делам службы в Москву, и она в то время, когда Засс отправился с каким-то поручением к московскому главнокомандующему и сказал, что воротится не раньше двух часов, - она пошла взглянуть на Кремль и зашла в Архангельский собор, где обедня еще не кончилась... Стоя в церкви и разглядывая ее, она вдруг издали узнает знакомый затылок и лысину... Сердце так и запрыгало у нее, не то оборвалось и заныло при виде этого широкого затылка и этой светящейся лысины... "Это папин милый затылок, папина лысина, которую я целовала когда-то..." Подходит ближе и видит, что это молится и плачет ее отец... о ней, дуре, плачет, о бессердечной, о недостойной дочери молится... Так бы она и бросилась перед ним на колени, так бы и выцеловала с холодного пола все слезинки, которые упали из его добрых глаз на этот пол и разбились, да не смеет она этого сделать, не может... Теперь не смеет, потому что ее везут к государю, и никто не должен знать, кто она.
Между тем служба кончается. Молящиеся расходятся. Но к старенькому попику, выглянувшему из боковых врат, суется кучка мужчин и в особенности женщин и баб, желающих служить молебен. Дурова стоит сзади и видит все это. Впереди всех - ее папа.
- Вам, государь мой, панихиду или о здравии? - спрашивает, тряся головкой, попик папу.
- Я и сам не знаю, батюшка, - отвечает папа, утирая слезы.
- Как, государь мой, не знаете? - удивляется попик.
- Не знаю, батюшка.
- О ком же вы молиться желаете, государь мой?
- О дочери.
- Что ж она - умерла, помре?.. скончалась?
- Не знаю, батюшка.
- Больна, может? немоществует?
- И того не знаю... Может быть, умерла, может - жива... Но думаю, что ее нет уже на свете.
- Так глухую вам, государь мой, молитву можно, - соображает попик.
- Хоть глухую, батюшка, - отвечает тоскливо папа. В это мгновенье над ухом его раздаются слова:
- Дочь ваша жива и здорова... не печальтесь... Как громом пораженный, он задрожал и чуть не упал.
- Надя! Надя!.. это ее голос!
Но когда он обернулся, он не увидел той, голос которой слышал: она быстро скрылась в толпе.
- Солдатик какой-то, - шептали пораженные бабы.
- Уланик молденький, - подтверждал попик. Дуров бросился искать уланика в церкви, на паперти, на площади - уланика и след простыл.
Через два дня уланик был уже в Петербурге. Весь этот путь от Полоцка и Витебска до Петербурга, эта бешеная фельдъегерская скачка, Москва, никогда ею не виданная, подавляющая своей бестолковой громадностью и сутолокой всякого, кто жил только в глуши, потом эта потрясающая сцена в Архангельском соборе, а тут Петербург, словно гриб необычайного вида, выросший на трясине и не проваливающийся в болотную глубь, эти гранитные, каменные и бронзовые чудища, в виде дворцов, храмов, палат и памятников, торчащие над водою, этот блеск, и стук, и гам, и хрест оголтелых, торопящихся и суетящихся десятков тысяч людей, эти тысячи колес, стучащих разом, слишком много для девочки, по нервам которой хотя и перекатилось такое тяжелое колесо, как Фридланд с громом сотен орудий, с пальбой сотен тысяч ружей и тысячами стонущих и умирающих людей, - однако все же этого слишком много, слишком разом: впечатлений и переходов, крутых и невероятных, слишком много образов, сцен, потрясений тоже много - и не ее бы нервам вынести это; а они вынесли... Да чего не вынесет молодость с крыльями Меркурия на ногах и в сердце!