10
Дурова снова в Полоцке. Но какая разница в том, что было здесь до ее отъезда в Петербург, и в том, что она нашла тут по своем возвращении!
И сама она явилась не тем, чем была. Ничто прежде не отличало ее от обыкновенного солдатика-улана или много-много бедненького юнкерика из дворян: жила она в солдатской обстановке под жестоковатой ферулой своего ворчуна дядьки, старого Пуда Пудыча; сама чистила и седлала своего Алкида; жила на солдатском пайке; кормилась картофелем, который сама выкапывала из гряд; была большею частью в обществе солдат, а если офицеры и обходились с ней ласково, как с бедным, но храбрым юношей, однако сама она, боясь своего пола и разных случайностей, держала себя поодаль от офицерского кружка... Только Греков, по понятным нам комбинациям, старался сблизиться с нею. Но во всем остальном она была одинока, и только дневнику своему, к которому постоянно прибегала, она доверяла ту сторону своей жизни, ту область ощущений, дум и мечтаний, о существовании которых никто и не подозревал в юном уланике.
Теперь она стала чем-то заметным, выдающимся. Она воротилась офицером, который, как прошла молва, был обласкан государем и которого государь сам пожелал видеть. Теперь у нее на груди блестел почетный крестик, который был повешан на эту грудь самим императором. Прежде у нее не было за душой ни копейки; теперь она ни в чем не нуждалась, потому что в случаях надобности государь позволил ей писать ему в собственные руки и высылал ей деньги через Аракчеева, через того самого, который с первой встречи с нею испугался ее соперничества... Мало того, молоденький уланик, ученик Пуда Пудыча, явился из Петербурга с другой даже фамилией, данной ему самим государем, - с "именною царскою фамилиею" Александрова... Все чувствовали, что в жизни бывшего уланика совершилось что-то крупное, но как, вследствие чего - это оставалось тайной...
Но не радостна была для нее эта перемена. Там, где она мечтала увидеть знакомые, дорогие лица, найти жизнь, полную движения, изведать до конца то, что приснилось ей как бы во сне, - там она нашла пустыню... Почти все войска, стоявшие вдоль западной границы, исчезли из этих мест: они потянулись к северу, к Петербургу, к Финляндии... Везде слухи о войне с Швециею... Хоть и осталось несколько полков у западной границы и в Полоцке, но тех, своих полков нет уже; нет и ее полка-колыбели, ее милого конно-польского уланского полка... Каховский, Бенигсен, добрый Нейдгардт, так отлично занимавший ее в дороге, Фигнер, Платов, Денис Давыдов - все, кого она знала, все эти знакомые лица, к которым привык ее глаз и с которыми породнилось ее сердце, - все это потянулось на север... "Храбрейший" и простодушный Лазарев, отмеченный самим Наполеоном, и его остряк-хохол и душевная простота Застуиенко, и ворчун Пуд Пудыч, и старый Пилипен-ко - все это ушло на север... Жучка даже потянулась за войском разве без Жучки возможна война с Швециею!..
И не вждать больше этой милой, скуластой рожицы, этих добрых калмыковатых глаз Грекова - и он с своим полком ушел на север!
Пустыня, мертвая, бесконечная пустыня! Это пустыня в ее душе: по ее сердцу, как по сожженной солнцем донской степи, перекатилось сухое перекати-поле и исчезло за горизонтом... Пусто, мертво кругом... Да, это был сон, перекати-поле...
Она сидит за своим дневником в новой, чистенькой офицерской квартире; но что-то не пишется... Да и о чем писать, когда жизнь прошла? Даже евреят маленьких нет здесь, и они там остались, на той квартирке, где жилось с надеждами, и теперь пришлось жить с мертвецами, воспоминаньями... Сидит она, думает, все думает, а горькая голова так и валится на руки; так бы хотелось выплакаться, выстонать всю боль сердца, всю тяжесть души, выстонать эту тоску беспросветную - и не плачется, не стонется, застыло, закоченело все в душе... Ух, какая тоска смертная!
И то было сон, там, в Петербурге... Эти орлиные глаза, ласковый голос Сперанского, Державин в бархатных сапогах, Лиза, Карамзин... И это уже мертвецы для нее... Или она сама мертйец в этом тихом склепе могильном? Нет, вон за стеной слышится монотонное причитанье денщика... Это он с хозяйским ребенком забавляется...
Ку-ка-реку!
На поветке сижу,
Лапотки плету,
Кочадык потерял,
Денежку нашел,
Девушку купил,
Девушка добра,
Пирог испекла,
С куриными легкими...
"За денежку девушку купил... не велика же цена девушкам... Но какая тоска, Боже мой!"
А за перегородкой слышится солдатский разговор:
- Наши, сказывают, нагрели порядком шведа: самую что ни на есть неприступную укрепушку у их взяли.
- Кто сказывал?
- Пишут быдто оттудова.
- Ну и ладно: тут не взяли, так там свое возьмем - это не француз.
- Где до француза! француз и нам бока помял.
- Ну, да погоди - и наш черед придет, и мы ему взашей накладем.
"Да, - думается тут под этот разговор, - они там другие, а мы сидим, тоскуем... А что он?.. Целые века, кажется, прошли, как я его не видела: сентябрь, октябрь, ноябрь, декабрь, январь... и конца нет месяцам... а теперь уж лето... А он хоть бы строчку написал... Да как он напишет? кому? куда? Он и не знает, что я теперь Александров, а не Дуров, а если и знает, так куда писать? Да и жив ли он? Вон какие там жестокие дела, говорят, были, особенно под Улеаборгом, когда Тучкова разбили... Вон Кульнев писал к своим, что это просто "вандейская" война... А все лучше бы вместе с ним: и убили бы вместе..."
В сенях слышатся шаги, бряцанье шпор. Дурова прячет дневник и берет в руки книгу.
- Дома, ваше благородие, - отвечает денщик.
В дверях показывается невысокого роста, коренастый, загорелый и, остановившись на пороге, декламирует с самым комичным выражением в лице и голосе:
Бурцев ера, забияка, Собутыльник дорогой, Ради дома и арака Посети домишко мой...
- Вот я и посетил, хоть ты и не звал меня... Здравствуй, Александрушка!
- Здравствуй, Бурцев... Добро пожаловать.
- А ты все монахом - за святцами?
- Да, читаю Карамзина.
Вошедший был тип беззаботного кутилы-гусара в мире и отчаянного рубаки на войне. Все на нем сидело и глядело как-то небрежно-ухарски. Даже серые, небольшие, разделенные красноватым носом, как ширмами, глаза как-то словно небрежно смеялись над всем, что. бы ни видели - слезы, радость, горе, смерть, друга, врага, начальника или подчиненного... Это был Бурцез, друг Дениса Давыдова и наставник его "по части романической", то есть по части выпивки рому.
- Что нового? - спросила Дурова, пожимая руку пришедшему.
- Да много, Александруша, нового: от Дениски письмо получил преболыпущее.
- Да? - с затаенным страхом спрашивает его. - Ну и что ж?
- Пишет, как Свеаборг брали - сей северный Гибралтар... И знаешь, он пишет, кто вступил в союз со шведами?
- Англичане?
- Нет, Александруша, не угадаешь... Дениска пишет, что самыми сильными легионами шведскими оказались наши провиантские чиновники.
- Ну, это как и в войну с Наполеоном.
- Хуже, Александруша. Дениска пишет, что почти во всяком мешке вместо муки они находили либо мусор, либо опилки... Да еще какие подлецы: как стали их ловить на этом, так они, дьяволы, ухитрились вот как увертываться: как только куда назначут обоз с провиантом, так они, провиантские-то Геростраты наши, и подсылают к шведам своих лазутчиков предуведомить, что там-де и там пойдут обозы с провиантом - не зевайте-де... Ну, шведы и не зевают... А мы остаемся без хлеба, без сухаря. Дениска пишет, что только грибами и живет солдат, а вместо хлеба парят в котлах шведскую рожь да ячмень - ну, и кушают аки кашицу.
- А пишет, кто ранен из наших, кто убит? - чуть слышно спрашивает Дурова.
- Особого ничего не пишет... Хвалит Каменского да Кульнева - только на них, говорит, и выезжаем.
Дуровой еще хочется что-то спросить, но она молчит.
- А ведь я, Александруша, по делу к тебе, - продолжает Бурцев, которому не сидится на месте. - Я хочу тебя, брат, похитить.