Рикер П
Что меня занимает последние 30 лет
П. Рикер
Что меня занимает последние 30 лет
Чтобы показать общий смысл проблем, занимающих меня последние тридцать лет, и традиции, с которой связана моя трактовка этих проблем, мне кажется, лучше всего было бы начать с моей работы последнего времени о повествовательной функции, потом показать родство этой работы с моими предшествующими работами о метафоре, символе, психоанализе и о других примыкающих проблемах, а затем от этих частных исследований обратиться к предпосылкам, в равной мере теоретическим и методологическим, на которых строятся все мои поиски. Это продвижение вспять, вдоль собственного творчества, позволит мне в конце моего изложения представить предпосылки той феноменологической и герменевтической традиции, с которой я связан, показав, как мои исследования сразу и продолжают, и корректируют, а иногда и ставят под вопрос эту традицию.
Повествовательная функция
Сначала несколько слов о моих работах, посвященных повествовательной функции. В них освещаются три основные занимающие меня задачи. Изучение акта повествования прежде всего отвечает весьма общей задаче, изложенной мною в свое время в первой главе книги о Фрейде и философии, сохранения амплитуды, разнообразия и не сводимости друг к другу форм употребления языка. С самого начала можно, таким образом, заметить, что я близок тем из аналитических философов, кто выступает против редукционизма, согласно которому "хорошо построенные языки" должны были бы служить мерой осмысленности и истинности всех "нелогичных" употреблений языка.
Вторая задача дополняет и некоторым образом умеряет первую-это задача выявления сходства различных форм и способов повествования. В самом деле, в ходе развития культуры, которую мы унаследовали, акт повествования непрерывно разветвлялся во все более специфические литературные жанры. В результате перед философами возникает существенная трудность, поскольку повествовательное поле разделяет кардинальная дихотомия: с одной стороны, повествования, претендующие на истину, сравнимую с истиной дескриптивных дискурсов в научном произведении (это, скажем, история и близкие литературные жанры биографии и автобиографии), и, с другой стороны, вымышленные повествования, такие, как эпопея, драма, новелла, роман, не говоря уже о повествовательных формах, использующих отличные от языка средства: фильм например, иногда-живопись, пластические искусства. Вопреки этому нескончаемому дроблению я предполагаю, что существует функциональное единство между многочисленными повествовательными модусами и жанрами. Моя основная гипотеза состоит в следующем: общая характеристика человеческого опыта, который размечается, артикулируется, проясняется во всех формах повествования,- это его временной характер. Все, что рассказывается, происходит и разворачивается во времени, занимает какое-то время- и то, что разворачивается во времени, может быть рассказано. Может быть даже, любой временной процесс признается в качестве такового только в той мере, в какой он так или иначе поддается пересказу. Эта предполагаемая взаимосвязь между повествуемостью (narrativite) и временностью- тема "Времени и повествования". Как бы ни была ограничена эта проблема в сопоставлении с широким пространством реального и потенциального применения языка, на самом деле она безмерна. Она объединяет проблемы, обычно трактуемые раздельно: эпистемологию исторического познания, литературную критику, теории времени (в свою очередь, распределенные между космологией, физикой, биологией, психологией, социологией). Истолковывая временность опыта как общее основание истории и вымысла, я объединяю вымысел, историю и время в единую проблему.
Здесь пора сказать о третьей задаче, которая позволяет сделать более доступной истолкованию проблематики временности и повествования: это задача испытания способности самого языка к отбору и организации, когда он выстраивается в дискурсивные единства, более длинные, чем фразы,- можно называть их текстами. Если на самом деле повествование должно размечать, артикулировать, прояснять временной опыт (вернемся к трем использованным выше глаголам), то нужно искать в употреблении языка некую единицу измерения, которая отвечала бы этой потребности разграничения, упорядочения и экспликации. То, что искомая лингвистическая единица-это текст и что он образует требуемое опосредование между имеющим временную форму пережитым и повествовательным актом, можно коротко обрисовать следующим образом. В качестве лингвистической единицы текст представляет собой, с одной стороны, расширение первичного единства актуального значения-фразы, или момента дискурса, в смысле Бенвениста. С другой стороны он содержит принцип трансфразной организации, который используется во всех формах повествовательного акта.
Можно вслед за Аристотелем назвать поэтикой ту дисциплину, которая истолковывает законы композиции, добавляющиеся к моменту дискурса, чтобы превратить его в текст-рассказ, поэму или эссе. Вопрос теперь в том, чтобы выделить главную характеристику акта рассказообразования (faire-re-cit). Я еще раз обращусь к Аристотелю, чтобы обозначить ту особого рода вербальную композицию, которая превращает текст в повествовании. Аристотель обозначает ее термином mythos (греч. muthos), который переводят как "фабула" или как "интрига": "Я называю здесь mythos соединение (synthesis, или, в других контекстах, syntasis) свершившихся действий" (Poetica, 1450а 5 и 15). Под mythos Аристотель подразумевает не просто структуру в статическом смысле слова, но некую операцию (как показывает окончание sis в poiesis, synthesis)-структурацию, т. е. речь должна идти скорее об образовании интриги (mise-en-intrigue), чем об интриге. Это интригообразование в принципе складывается из отбора и упорядочения повествуемых событий и действий, что превращает фабулу в "законченную и цельную" (1450b, 25) историю, имеющую начало, середину и конец. Отсюда ясно, что никакое действие не может быть началом вне истории, которую оно зачинает, что точно так же действие может стать серединой, только если оно в каком-то рассказе влечет за собой поворот судьбы, "узел", подлежащий развязке, неожиданную "перипетию", последовательность "прискорбных" или "ужасающих" стечении обстоятельств; наконец, никакое действие, взятое само по себе, не может быть финалом и становится им только в повествовании, если завершает ход дела, распутывает какой-то узел, дополняет перипетию разгадкой, определяет судьбу героя каким-то решающим событием, проясняющим все действие в целом, и вызывает у слушателя katharsis через ужас и сострадание.
Понятие интриги я и выбрал в качестве путеводной нити своих поисков- как в области "истории историков" (или историографии), так и в области вымысла (от эпопеи и народной сказки до модернистского романа). Ограничусь здесь выделением той черты, которая в моих глазах придает плодотворность понятию интриги- ее интеллигибельности. Интеллигибельный характер интриги может быть показан следующим образом:интрига-это совокупность сочетаний, посредством которых события преобразуются в историю или соответственно история извлекается из событий. Интрига-посредник между событием и историей. Это означает, что все, что не входит в развитие какой-нибудь истории, не есть событие. Событие- не просто случившееся, произошедшее, но и повествовательный компонент. Еще более расширяя пространство интриги, скажу, что интрига-это интеллигибельное единство, которое создает композицию обстоятельств, целей и средств, инициатив и невольных следствий. Из этого интеллигибельного характера интриги вытекает, что умение проследить историю представляет собой весьма развитую форму понимания.
Теперь несколько слов о проблемах, возникающих при применении аристотелевского понятия интриги в историографии. Я приведу три из них. Первая касается отношения между научной историей и повестью. В самом деле, тщетно, кажется, настаивать на том, что современная история сохранила тот повествовательный характер, который мы находим в старых хрониках и который и по сию пору присущ политической, дипломатической или церковной истории, где рассказывается о битвах, предательствах, расколах и вообще о переменах судьбы, толкающих решительных индивидов к действиям. Я же утверждаю, что связь истории с повествованием не может быть прервана без утраты историей своей специфики, отличающей ее от других наук. Для начала замечу, что фундаментальная ошибка тех, кто противопоставляет историю повествованию, состоит в игнорировании интеллигибельного характера повествования, сообщаемого ему интригой, что было впервые подчеркнуто Аристотелем. На заднем плане критики повествовательного характера истории всякий раз обнаруживается наивное понятие повествования как бессвязной последовательности событий. Замечают лишь эпизодический характер повествования, но забывают о конфигурации, основе его интеллигибельности. В то же время игнорируется та дистанция, которую повествование устанавливает между собой и живым опытом. Между "жить" и "повествовать" существует разрыв, как бы он ни был незначителен. Жизнь пережита, история рассказана.