— Я осмеливаюсь проведать, каково ваше здоровье, мой друг.
Во всей этой смиренной фигуре, в особенности в настойчивых речах о здоровье ему так и чудилась неодолимая сила магнита, которая против воли затягивала его, которую невозможно никак одолеть. Весь он превратился в одно сплошное бессилие: и в «Мёртвых душах» прозревался ему один жалкий плод бессильных порывов к прекрасному, и не был он властен в себе, истощённый болезненно дрожавшими нервами, и не обнаруживалось друзей. Вопреки всем желаниям плюнуть на нервы, от которых и заваривалось это бессилие, да покрепче зажать их в кулаке, в нём накипала возмущённая гордость. Боже мой, они все желали им управлять, точно каким-нибудь департаментом, где всё, что ни есть, обязано скользить и скользить по чьим-нибудь неукоснительным предписаниям, которым повинуются все, от дряхлого седого швейцара до первого правителя дел, даже если бы в предписаниях не было ни малейшего здравого смысла. Все они требовали из него «Мёртвые души», однако поэму в том положении, как она есть, невозможно было отдать, и в этом положении он её никому не отдаст.
Эта твёрдая мысль отрезвила его, силы магнита слабели, слабели да и пропали совсем, и, рассеянно поклонившись, он безразличным тоном сказал:
— Благодарю вас, мой добрый друг, нынче понемногу лучше.
Сложив белые руки на животе, неуверенно, но широко улыбаясь, взглядывая на него испытующе, граф порывисто проговорил:
— Кажется, вы немножко бледны?
Он в тот же миг успокоил, подняв отрицающе руку:
— Это, может быть, потому, что я почти тотчас со сна, здоровье же моё вполне сносно, от вчерашней хандры не осталось и следа.
Заслышав эти слова, граф нашёл возможным встать прямо, расправил плечи, вскинул несколько куцеватую голову, в неподвижном лице, в прищуре глаз, в складке прямых тонких губ проступило едва ли не торжество, и суховатый голос сделался строже:
— Я так и думал, мой друг. Вчера вы, должно быть, поддались несколько слабости духа, ужасно унижающей нас. Нынче вы, разумеется, видите, что прав был именно я, отказав вам в вашей маленькой просьбе. Вы, надеюсь, не можете не признать, что ваша бесценная жизнь вне всякой опасности. Жизнь ваша в Божьих руках.
Он горел от стыда за свою невольную ложь, сжимаясь после каждого графского слова. Его терзали обида, растерянность, гнев. Как! Вчера граф посчитал его нездоровым, а нынче вошёл, как входят к опасно больному, и вот вместо помощи, вместо участия и сострадания даже не друга, а всякого ближнего к ближнему своему, как от века завещано нам, граф явился лишь для того, чтобы исподволь выведать, не растерял ли он в самом деле рассудка, прочитать ему краткое наставление и в особенности утвердить себя, что был решительно прав!
Он не находил возможным заглядывать графу в глаза, опасаясь, что в его взгляде граф завидит гневный порыв, а надо, надо было бы заглянуть!
Но нет! Поворотившись несколько боком, повторив ещё раз: «Ничего ж, ничего...», с притворным вниманием поправляя причёску, потрогав галстук, сделав вид, что в самом деле не так уж давно поднялся со сна и не поспел докончить утренний туалет, сам страдая от лукавых своих ухищрений, которые были противны ему, он выспрашивал, не в силах понять, каким это образом перепуталось всё в сознании человека, который дни и ночи проводит в молитвах, искренно веруя в благое всемогущество Бога? Где затерял его друг христианское милосердие к ближним, о котором с таким тёплым чувством постоянно твердит? Как перевернулся и посчитал виноватым того, кто довёл, несмотря ни на что, исполинское своё сочинение до конца и предложил его спасти? Как сподобился не почуять чутким сердцем близкого друга, что не временный упадок усталого духа, не случайная слабость, тем более не болезнь, не расстройство ума, но ужасная катастрофа уже надвинулась вплоть, что речь, может быть, повелась о развязке, что графу вчера выпадала исключительная возможность всё поворотить по-иному и что по своей слабости граф эту возможность навсегда упустил? С помощью какой хитроумной уловки, встречаясь с ним каждый день уже в течение нескольких лет, граф поверил общей молве, что он, создавший не что-нибудь, а «Мёртвые души», с некоторых пор не совсем владеет рассудком? Неужто человек может всё, исключительно всё, лишь бы заглушить в себе свою совесть и по этой причине бестрепетно взглядывать сверху вниз на тех ближних, которых обязан братски любить? Он же искренности искал, открытости ждал, задушевности, простоты, однако не было, вовсе не заводилось кругом него ни открытости, ни задушевности, ни простоты, так что и сам он становился с ними неискренним, неоткрытым и непростым! Не повернув головы, скрывая свои настоящие мысли от графа, Николай Васильевич безучастно кивнул:
— Вы правы, то была мимолётная слабость.
Студенистые глаза графа победно блеснули, и ублаготворенность заслышалась в окрепнувшем голосе:
— Это всё так, однако ж я убеждён, что пост принесёт вам новые силы. Эту неделю я решился говеть вместе с вами.
Он смутился ужасно. Раскаяние поразило его. С глубочайшим презрением к своим осудительным мыслям повторил он эти благие слова: «Говеть вместе с вами». Дружеское расположение раздавалось в этих немногих словах, а он посмел упрекнуть в чём-то графа, мысленно — вот что ещё хорошо, да куда хорошо, тот же грех!
Душа тотчас размякла в приливе искренней благодарности. Повернувшись к графу лицом, тепло улыбаясь, протянув к нему руки, он взволнованно, горячо подхватил:
— Как я рад, что вы будете со мной эти дни! Ваш пример, несомненно, ободрит меня. Вы же знаете, я всегда восхищаюсь незыблемой твёрдостью вашей в посте и в молитве. О, как нужен человеку пример!
Граф улыбнулся одними губами, проскользнул мимо него своим мелким расслабленным шагом и сел на диван, между тем говоря:
— Приходится быть особенно твёрдым, когда надобно непременно бороться с собой.
Его ещё больше растрогало это напоминанье о вечной необходимости непрестанно бороться с собой, без чего не может быть человека, чем он и занимался всю свою жизнь, сколько помнил себя. Глаза его блеснули слезами. Раскаянье сделалось горячей. Он попробовал скрыть эти слёзы и оставаться внешне спокойным, как должно, однако, в какой уже раз, не сумел с собой совладать, и голос его приметно дрожал:
— Да, нигде не приходится быть таким твёрдым, как в этой борьбе, это верно, и как хорошо, когда рядом случится такой человек, и как хорошо не обмануться в таком человеке!
Граф сидел очень прямо, возложив свои нежнокожие белые руки на прикрытые шерстяным цветистым шлафроком колени, и лицо его с каждым словом становилось всё замкнутее, и голос звучал всё ровнее, точно вкрадывался в него:
— Нам с вами прекращать борьбу невозможно никак. Многое, ещё слишком многое надлежит нам сделать с собой. Как на исповеди вам доложу: душа моя, как и прежде, черства.
И слова эти вкрадывались легко, потому что он такие речения чрезвычайно любил, потому что он свято верил, что благодетельны такого рода речения для вечно слабой души человека. Чёрствость графа ему приоткрылась давно, чуть не при первом знакомстве, поскольку Бог дал ему свойство тотчас узнать человека, и не раз доводилось ему на себе эту чёрствость изведать, а вчера она чуть не убила его, однако в этом бескорыстном раскаянии он теперь разбирал, не нарочно ли граф так преувеличенно и не совсем справедливо заговорил о своей действительно чёрствой душе, не для того ли прежде всего, чтобы из деликатности трудный разговор перевести на себя, лишь бы не напоминать лишний раз о его прискорбном вчерашнем желанье, тем более о бесстыдном отказе своём.
И он проговорил с убеждением, подступая совсем близко к дивану:
— Если вы сознаете свой недостаток, он не так уж велик, как вам представляется это по вашей высокой требовательности к себе, а мне лучше судить, я вижу дело со стороны, и я вам скажу, что в вашей душе имеется также и место для отзыва на чужие страданья.