Николай Васильевич вдруг отвернулся и сильно потёр самый кончик острого носа, нетерпеливо кривя свои пухлые губы и сосредоточенно щуря глаза.
Старый Челли...
Он резким движением отшатнулся от проёма окна и торопливо пошёл, вытянув два пальца перед собой, точно страшился спугнуть это необыкновенное, странное слово, вдруг нежданно по-новому зазвучавшее в его растревоженной голове.
С таким именем непременно надо быть круглым, как полосатый астраханский арбуз, а хозяин его римской квартиры был тощий, как спичка, скелет.
Его тотчас подсохшие губы озадаченно выпятились вперёд, покатый выпуклый лоб побледнел и нахмурился, худое лицо из простодушно-печального стало серьёзным и замкнутым, точно он запер его на засов.
Ему чем-то не приглянулось это необыкновенное, странное имя, случайно всплывшее в праздной, прихотливо пробуждавшейся памяти. Он торопливо и властно вглядывался в него, вертя во все стороны, пытаясь отчётливо увидеть глазами. Всё больше темнели прозрачные бледные щёки, покрываясь беспокойными тенями.
Повинуясь неистребимой привычке, не видя перед собой ни синей, аккуратно расставленной мебели, ни мягко, зеленовато окрашенных стен, споткнувшись об исхоженный, пропитанный пылью ковёр, Николай Васильевич точно украдкой скользнул к одиноко скорбящей конторке красного дерева, стоявшей направо от входа, в дальнем углу, упрямо повторяя на разные голоса:
— Челли, Челли... синьор...
Левой рукой, машинально, по старой привычке согнув её в локте, он опёрся на покатую плоскость, покрытую плотным зелёным сукном, и застыл, опустив упрямую голову, совершенно позабыв на миг, что верная подруга его одинока и почти целый месяц пуста. Он не глядя извлёк перо из стакана, который вывез на память из вечного города Рима и который с тех пор повсюду таскал с собой. Он почесал щёку жестковатой бородкой пера, потом прикусил её одними губами, как делал всегда, приноравливаясь писать. Он укоризненно себя поощрял, пришёптывая озадаченно:
— Круглый, круглый... арбуз... об арбузе сказано в третьей главе, где разместился необыкновенно и глупо гостеприимный Петух, тоже хлопотливый, однако истинно русский байбак... Это же нет, этак сравнивать вновь невозможно, а необходимо другое, совсем по-иному надо сказать... тоже круглое, но вовсе же, вовсе не так...
Он стискивал зубы, неприметно передвигая перо, и перо беспокоило, возбуждало его, сопротивляясь всё ещё крепким зубам, сравнения вспыхивали всё чаще, и он громко спрашивал, сердито двигая русыми бровями, придирчиво проверяя, безжалостно отметая одно за другим:
— Круглый, как что? Как яблоко? Тыква? Орех? Помидор? Или, может быть, круглый, как солнце?
Разжав зубы, словно они натолкнулись на что-то непосильное им, задумчиво вытягивая прикушенное перо изо рта, он одними губами чуть слышно прошелестел:
— Как... солнце...
Тонкие морщинки побежали от прищуренных глаз, голова склонилась задорно, почти касаясь ухом плеча:
— С таким... именем надо быть круглым, как солнце...
Он помедлил ещё, не решаясь вписать в подходящее место, с чувством удовлетворения, даже слабо шевельнувшейся радости размышляя о том, что такое сравнение могло бы... да, могло бы, пожалуй, сгодиться... теперь всё зависело единственно от того, как там скажется далее. Он стремительно припомнил всё выражение. Оно показалось ему недурным. Он невольно пропел:
— С таким именем надо быть круглым, как солнце, а этот был тощий, как спичка, скелет.
Замечательно хорошо!
Однако... однако...
Три слишком близко поставленных свиста больно задели, оскорбив, унизив его намётанный, давно избалованный слух своим непозволительным сипом. Вороша волосы, выставив подбородок вперёд, он, уже в раздражении, протянул:
— С таким, солнце, спичка, скелет.
Отвратительно, стыдно, даже физически больно стало ему. Нет, он позволить себе не мог так нелепо, так безвкусно выражать свою мысль. Он всегда требовал от себя настоящей работы и, отбросив перо, схватив крепко конторку за жёсткие рёбра, стискивая их в нетерпении, укоризненно, властно теребил свой неповоротливый мозг, отыскивая такие слова, которые сберегли бы тот же удачно найденный смысл сравнения старого Челли с круглым, как яблоко, солнцем, однако были бы лишены этого нестерпимого, невозможного сипа множества «с».
Ни одно не удовлетворяло его.
Николай Васильевич брезгливо отбрасывал их, точно сплёвывал нечто мерзкое с языка, но именно этим внезапным противодействием слов его воображение распалялось всё жарче, во всём теле нарастала блаженная лёгкость, по которой узнавалось всегда вдохновенье, он чувствовал, что готов сию минуту творить, и уже послышалось новое окончание незадавшейся фразы о Челли, и уже взволнованно выдохнул он:
— С таким именем...
И запнулся, осёкшись, и тотчас умолк, и припомнил, разглядев наконец, что перед ним не лежит ни листа, что давно уже убрано всё с глаз долой, чтобы, может быть, никогда, никогда не прикоснуться к бумаге пером.
Он с силой ударил по твёрдому дереву. Он стремительно поворотился на стоптанных каблуках, точно спешил укрыться от страшного наваждения. Он сделал несколько порывистых неровных шагов, едва не натолкнувшись на стол, который по какой-то неведомой надобности встал у него на пути, как баран. Он сел, как упал, обречённо откинувшись на спинку дивана.
В его сознании встало решительно всё, и холодная ярость смешалась с неодолимым бессилием, пожелтели глаза, и он грозным шёпотом осыпал себя укоризнами:
— Для чего тебе это, зачем? Ты всё увиливаешь, тянешь, прячешься в глупых безделках! Чтобы слукавить ещё раз, чтобы суметь как-нибудь отложить ещё раз? Чтобы вновь побежать в истерике к графу[8], держа в дрожащей руке не нужный никому манускрипт? Вовсе ни к чему тебе этот плюгавый, послушный, славный пьяница Челли, а ты со старанием выискиваешь стройных сравнений для его нелепой округлости, которой и не было никогда, а была в самом деле прямая противоположность тому, эта бьющая в глаза худоба, як у той хворостыны, що торчит из плетня у пьющего насмерть хозяина или от жадности окончательно поглупевшей старухи, до ста лет не выпускающей хозяйства из ослабевших, трясущихся рук, совсем захиревшего на глазах нерешительных внуков. Ты человечишко жалкий, презренный! Прав, сто раз прав был Матвей[9], когда сулил тебе уголья ада, хоть и сулил не за то, а всё-таки прав!
В ту же минуту фантазия услужливо представила пекло, и в ужасе он зажмурил глаза, однако в сверкающей тьме уже синим тянущимся пламенем пылали чёрные обгорелые печи, на раскалённо млевшей, мерцавшей, потрескивавшей сковороде извивалось, корчилось, чадно дымило тощее нечто с длинным носом на почернелом лице, и мохнатые мелкие бесы, мерзко дразня его длинными шильными языками, рвали за белые губы шипящими огненными щипцами.
Николай Васильевич задрожал и поспешно распахнул заслезившиеся глаза.
Вся эта гадость в тот же миг провалилась, исчезла, оставив после себя одну только нервную дрожь, однако он не поверил, обвёл комнату мятущимся взглядом, проверяя наверняка, было ли перед ним наваждение или его уже в самом деле поместили на пробу в аду.
Нет, слава Богу, он был ещё дома: должно быть, это судорогой предчувствия озарилась и сжалась душа.
Он вскочил. Он стремительно сунулся в угол. Он осенил опавшую грудь неровным поспешным крестом. Он тонко, жалобно попросил:
— Господи, помилуй меня.
Лик, помещённый в красном углу, остался спокоен, задумчив и благостен, как во все времена.
Его широко распахнувшиеся глаза, расплываясь в покаянных слезах, глухо молили и ждали какого-то вещего знака, однако Христос в этот миг не поглядел на него, лишь сам спокойный, задумчивый, благостный лик с обычной неотразимостью подействовал на него, и возвратилось благоразумие, и ужас схлынул пенной волной, медленно угасая и тлея.
8
...побежать в истерике к графу... — Толстой Александр Петрович (1801 — 1873) — граф, флигель-адъютант в 1829 г., дипломат, губернатор в Твери и Одессе, в 1840 г. вышел в отставку и уехал за границу, с 1855 г. обер-прокурор Синода и член Государственного совета; сыгран важную и неоднозначную роль в судьбе Гоголя; в его доме на Никитском бульваре жил и скончался Гоголь.
9
Матвей Константиновский (1792 — 1857) — протоиерей, ржевский священник, так же как и А. П. Толстой, сыгравший важную и неоднозначную роль в судьбе Гоголя.