Ему опротивело писать даже письма. По отведённой ему комнате слонялся он неприкаянно, на улице не находил ни покоя, ни места. Ему всё представлялось, что он на чужбине. Он видел повсюду знакомые русские лица, да они точно родились и выросли где-то не здесь. Часто подобная глупость не имела причины, совершалась она, по всей видимости, так просто, из какого-то странного, себе же опасного, вредного озорства. Ему даже мерещилось иногда, что все эти мерзости нашей действительности только чудятся ошеломлённой его голове, а так и нет ничего, и он старался ни у кого не бывать, нетерпеливые расспросы о «Мёртвых душах» доводили его до беспамятства, он страшился упасть где-нибудь и уже не подняться вовек.

В таком настроении однажды он выбрался украдкой из дома на Девичьем ноле, старательно делая вид, с некоторой даже беспечностью на глухо замкнутом лице, что отправился, как и всегда, на прогулку, то есть как всякий день отправлялся подышать свежим воздухом на бульвары, без чего не мог жить и давно уже не жил ни дня.

Воздух в самом деле был свежий, морозный, однако ровно такой, чтобы не обжигать, но бодрить. Откуда-то сверху посеивался мелкий редкий снежок, звонко и весело скрипевший под каблуками сапог. В самом деле, бродить бы да прогуливаться по бульварам с открытой душой, улыбаться, какому-нибудь румяному пешеходу на ходу бросить словцо и что-нибудь похлеще заслышать в ответ, какое-нибудь залихватское русское слово, так что всё в тебе ухмыльнётся, какую-нибудь стройную барышню приметить издалека и полюбоваться её складной фигурой и быстрым бегом её меховых сапожков, подхватить под локоток какую-нибудь древнюю старушонку в истёртом салопе, уже с усами да чуть ли не с бородой, выбредшую из дома по каким-нибудь фантастическим, едва ли не ведьмачьим делам, и не дать ей, сердечной, на скользком месте упасть и разбиться затылком, внезапно и до срока отдав Богу душу, а не то без всякой цели полюбоваться на иней, до того разукрасивший голые ветки мирно дремавших дерев, что уж это были и не голые ветки, а дивная сказка о том, как великий волшебник и маг веселился и щедро сыпал из широкого рукава серебро.

Нет же, куда там, он поспешно и с таинственным видом петлял переулками, придерживая шаг на углах и остро взглядывая через плечо, не увязался ли за ним кто-нибудь из друзей, не следят ли ненароком из самых прекрасных дружеских чувств, уже и прознав о том, что вовсе не на прогулку он выбрался нынче, что торопился на самое тайное из тайных свиданий, упаси Бог, если бы об этом свидании прознали каким-нибудь чудом друзья, от которых он вечно таился, поневоле таился, правду сказать, так что чувство было такое, что сам он кругом виноват и не должен идти ни на какое свидание. Бог с ним со всем, и надо было идти, и даже вовсе невозможно нейти, так завернулось всё круто и завязалось узлом.

В Риме едва достигало его, а тут он своими глазами и со всех сторон увидел, что все образованные хорошие русские люди вдруг, как по злому наущению, сделались врагами, непримиримыми, злейшими, до несправедливых и грязных пасквилей, до нелепой и смешной клеветы, до шепотков в тех местах, куда и соваться нельзя, того и гляди, что зубами вцепятся в глотки друг дружке или пустятся на все стороны раздавать пудовые тумаки, да, кажется, кое-где и пустились уже.

Он был даже несколько рад этому странному происшествию: слишком пылкие потасовки по журналам да по гостиным намекали ему, что русский хороший образованный человек наконец начал пробуждаться от дивного сна, понемногу оглядываться по сторонам и даже призадумываться слегка, уже не об одной кулебяке да о поросёнке под хреном, а о вещих судьбах России, шутка сказать, шаг вперёд семимильный, вселявший надежду, что проснётся совсем, в особенности же потому, что второй том уже готовился в нём, а там-то и должно было выступить, однако ещё только первым робчайшим шагом это движение русского человека вперёд не по пути, впрочем, яростных споров о том да о сём, а по пути благоустройства русской земли.

Однако, видать, русский хороший образованный человек пробудился ещё в самой первой поре или спросонья забрёл на иную вовсе дорогу, если дело доходило почти до тумаков, а потому и немудрено, что столько дичи наговорилось со всех сторон и что такой непримиримой разгорелась вражда. Все выкрикивали один другому в лицо дурака и предателя, и уже не стало друзей без того, чтобы не составить совместно воинственный лагерь, и уже за истину выдавалась одна лишь своя идея, тогда как чужая без разбора и размышлений объявлялась ложью и клеветой на Россию, и уже не открывалось возможности глядеть во все стороны разом, чтобы со всех сторон не нажить себе самых заклятых врагов, а он как на грех давненько повытравил стыдное самодовольство своё, бывало тоже твердившее громко, что истина лишь у него одного, во внутреннем правом кармане его сюртука, он нынче истину ещё только искал в упорных трудах, в своих поисках доходя до отчаяния, даже, случалось, до укромных слёз, пролитых в своём уголке, и потому с жадностью глядел во все стороны разом и крупицы истины подбирал отовсюду.

Ему не представлялось необходимости разъяснить себе оба мнения — славянистов и европеистов, чтобы охватить истину во всей её глубине как со стороны самобытности коренной русской жизни, так и со стороны вызванных временем очевидных пороков её. Славянистов он уже слышал довольно. Оставалось выслушать с тем же вниманием и противников их, и он, вопреки самым строгим запретам, таясь, озираясь по сторонам, пробирался к тому, кто жарче всех нападал на пороки и несовершенства нашей общественной жизни, вызванные движением времени.

С жаждой истины дёрнул он ручку звонка. Ему обещали, что его станут ждать, и он потопал ногами, обколачивая свежий, нетронутый снег, пока ему отворили, приняли шубу и тёмным проходом провели в кабинет.

Белинский встретил его на пороге, и они позамешкались оба. Он поспешно и жадно оглядывал знаменитого критика, которого видеть хотелось давно, однако свидание с ним представлялось не совсем удобным, ибо, что там ни говори, писатель не должен видеться с критиком, чтобы не подладиться к нему как-нибудь, хотя бы невольно или из низменной жажды незаслуженной похвалы. Суждения критика обязаны быть беспристрастными, а Белинский отзывался о нём чересчур высоко, уже по первым его, недозрелым, малоразборчивым повестям предрекая ему великое будущее, и он не хотел, чтобы о нём говорили потом, что он домогался столь лестных пророчеств, выпрашивал или даже выклянчивал их. Разумеется, его желание значило слишком уж мало. Года два или три назад его с Белинским свели на обеде, однако встреча была мимолётной и очень неблизкой, разговор за столом порхал самый общий, так что из того разговора не зацепилось в памяти почти ничего.

И вот перед лицом его мялся и часто кивал головой человек невысокого, может быть, среднего роста, худощавый и бледный, с красноватой кожей болезненно ввалившихся щёк, со всем наружным видом злейшей чахотки. Черты неправильного лица были строги, умны и подвижны. Серые искренние большие глаза смотрели выразительно, однако тревожно. Тупой приплюснутый нос склонялся на левую сторону. Густые русые волосы клоками падали на лоб, низкий, но прекрасный и белый, как мрамор. Часто и нервно моргали пушистые длинные, прямо девичьи, ресницы. Длинный сюртук был застегнут неправильно. Представлялось, что человек этот ужасно спешил и смешался тоже ужасно. Даже молчание казалось порывистым и беспокойным, точно поджидал какого-то чуда, потрясенья, возмущенья небес.

Он подал руку, и Белинский пожал её своей бессильной рукой, не без робости взглянул на него из-под своих замечательных пушистых ресниц и сердито сказал:

   — Входите, чего ж на пороге стоять.

Он слабо пожал эту странную руку и тоже потоптался на месте, не представляя себе, каким образом можно было вступить в кабинет: Белинский недвижимо стоял у него на пути. Всё в нём было собрано, точно зажато в кулак. Не осмеливаясь даже слегка намекнуть, по какой причине не может войти, взглянув мгновенно, косвенно, исподлобья, он произнёс будто бы безразлично и очень негромко:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: