Все обиды, былые и нынешние, разом нахлынули на него, и он поник душой от боли и тяжести этих горчайших обид. Все кругом, а вместе и вся его жизнь представились ему безнадёжными. Вприбавку предвиделись ещё новые поношенья и брани, какие только измыслит это в самом деле тёмное время, если он осмелится выпустить поэму в том самом виде, как она есть. Несдобровать ему, несдобровать! В самую грязь в остервененье своём затопчут его, и поднимется ли ещё он на ноги, как поднялся, несмотря ни на что, после «Выбранных мест»?

Душа онемела, однако скорбные мысли, неостановимые, злые, с необычайной жестокостью продолжали жалить его, припоминалось, что было всё-таки время, как-никак признавали его за писателя, помалкивая о том, какой он есть человек, да слишком недолго этак велось, поодумались, возмутились всем миром, увидев в зеркале неприкрашенные рожи свои, под сомненье поставили, имеется ли у него в самом деле талант, эта дивная способность всякую песчинку земли возвести в перл созданья, и ещё дальше, дальше пошли, унизили в нём человека, наконец отказали даже в здравом уме. Что же нынче сотворится над ним? И кто же поднимется его защитить?

Вот хотя бы Степан, приятель старинный, назвавшийся сам собой его другом, что он? С какого боку хоть на волос повыше обыкновенного смертного? Обыкновенный-то смертный так уж устроен, что в глаза и открыто обличит хоть кого, исключая, конечно, начальства, выскажет прямо, что клевета, что обман, а втихомолку злорадствовать станет: ужасно приятно обыкновенному смертному сознать себя лучше, выше, значительней другого обыкновенного смертного, тем более сознать себя лучше, выше, значительней из ряда вон выходящего человека, это обыкновенная слабость, такую обыкновенную слабость, разумеется, нетрудно понять, можно даже простить. Или вот слабость иная: то ли по своей необдуманной доброте, то ли возгордясь остеречь и направить. То ли по какому-то коренному свойству души, а только обыкновенный смертный по вдохновению прибежит к другому обыкновенному смертному, хладнокровнейшим образом перескажет самую зловещую чушь, какую ни плеснёт ему в уши одуревшая от безделья Москва, подивится, в какой шальной голове могла зародиться такого рода несусветная дичь, а всё-таки со значительным видом перечислит всех тех, кто спросил или только подумал спросить, в своём ли уме нынче Гоголь. Передавал же Степан ему эту новость со старанием в Рим...

Он думал, поёживаясь от нового приступа холода, крепко стиснув мелко дрожащие плечи руками: «Спросил бы ты прямо, чего тебе надобно, да ступал бы с Богом домой...»

Покачивая тупоносым ботинком, вертя сигарку в чистейших розовых пальцах, Степан с неизъяснимым удовольствием развивал свою мысль:

   — До типографщиков, по всей вероятности, докатились некие туманные слухи, весьма настойчивые, смею заметить, даже и чересчур, из высших будто бы поступившие сфер, что правительство, которое по множеству дел и самых неотложных занятий всё никак не изволит понять, что в нашей патриархальной стране нет и не может случиться надлежащих условий ни для какой пропаганды, тем более для пропаганды в духе якобинизма, на которую покушался покойный Белинский, этот рыцарь без имени, этот невежда и пустозвон, и что ему беспокоиться, стало быть, я имею в виду не Белинского, а наше правительство, решительно не о чем, а оно между тем, говорят, не на шутку встревожено этим несчастным доносом на вашу будто бы неблагонадёжность, доносом, идущим от такого зарекомендованного лица, как благороднейший Герцен, дважды подвергавшийся за попытки революционного словоблудия мерам строжайшего пресечения...

Ощущая, как лицо его становилось несчастным, опуская голову ниже и ниже, точно был виноват, пряча от Степана глаза, он молил милосердного Бога, чтобы дал ему сил дотерпеть до конца: слишком уж нестерпимой показалась ему эта пытка самым участливым дружеским утешеньем.

   — ...И намерено ваше издание из высших соображений политики на какое-то время остановить...

Подбородок уткнулся в изнемогшую грудь, крылья длинных волос прикрыли застывшее, совершенно больное лицо, отчего-то до того мешая ему, что он поспешно нервными пальцами обирал тонкие пряди с холодной щеки, однако непокорные волосы падали вновь, точно вырывались из рук, и он всё раздражительней обирал их, позабыв о том, что достало бы поднять немного голову, чтобы волосы сами собой воротились на прежнее место.

   — ...Ввиду этого, думаю я, типографщики страшатся потратить деньги свои понапрасну, ибо никто не возместит им убытки, кои значительны, ежели и действительно состоится этот бессмысленно-варварский акт запрещения.

Он вдруг ощутил, что силы духа начали возвращаться к нему. Это явленье, прямо противоположное тому, что должно было быть, изумило его, однако причина оставалась неведомой, скрытой. Он подумал беспредметно, не отдавая отчёта, к кому и к чему относились эти слова, но всё же непримиримо и жёстко: «Впрочем, и пусть: теперь всё равно...»

Присутствие Степана помешало додумать эту внезапную мысль до конца. Тогда Николай Васильевич, сделав попытку остановить бесконечный поток, который, возбуждаясь всё более, его самоназвавшийся друг способен был изливать до утра, как можно хладнокровнее сказал:

   — Это всё обойдётся, уж бывало не раз.

Постукивая по колену сигаркой, Степан было запнулся на миг, потом всё тем же размеренным голосом продолжал:

   — Я прилагаю со своей стороны все мои силы, чтобы успокоить и тем самым поторопить.

И ведь не лгал же, успокаивал, торопил, старался вовсю, так из чего ж пришёл? Не из одного ли того, чтобы этаким образом невинно покрасоваться да похвалиться собой?

   — Возможно, последующие листы изготовятся в ближайшие дни. Я и позволил себе заглянуть к вам единственно для того, чтобы осведомиться, как вы чувствуете себя и есть ли в вас охота труда. Разумеется, мы с Лихониным[71] по-прежнему продержим первые корректуры, однако ж вторые, по условию, держать должно вам.

Упоминание об охоте труда отчего-то его не встревожило, а всё же в душе не заслышалось никакого желания ковырять эти старые, давно нелюбимые повести, которые с каждым днём в его повзрослевших глазах понижались в цене. Слишком юные повести уже не поправить ничем, да и незачем их поправлять. Ему иные предстояли труды.

От этой мысли резко поднялась голова. Глаза с холодным удивлением оглядывали Степана, пока оправлялись упавшие волосы. Сделалось вдруг безразлично, сию ли минуту удалится некстати исполнительный друг, посидит ли ещё час-другой, картинно растабарывая о нестерпимых неудачах его.

Ощущение неизбежности, которое он потерял, когда внезапно явился Степан, холёной рукой в тугом крахмальном манжете отбросив Семёна, внезапно воротилось к нему. Неизъяснимые боли и ужасы медленно угасали в словно обречённой душе, и на месте болей и ужасов помешался строгий, суровый покой, точно душа обрекалась на дерзкое, важное или в самом деле была готова к последнему шагу. Он ещё определённо, отчётливо не сознал, каким именно окажется этот повелительный шаг и в каком смысле может статься последним. Он уловил лишь слабое облегченье оттого, что этот шаг действительно может превратиться в последний. В таком случае он мог потерпеть и Степана, Бог с ним, пусть себе говорит. И подумалось насмешливо, а вовсе не зло: «Какие обороты, какие пируэты между друзьями. Право, ему в дипломаты пойти, а не скучные лекции читать бестолковым студентам, которые нынче взяли моду ничему не учиться. Вот наконец помянул о здоровье! И как ловко ввернул! Этак легко, между прочим, а взошёл, уж конечно, единственно для того, чтобы именно про моё здоровье прознать...»

Степан же глядел на него не мигая своим вопрошающим, подозрительным, колющим взглядом. Сигарка с таким значением приостановилась на высоко воздетом колене, что и сомневаться было нельзя — ожидался самый вразумительный, самый определённый ответ: шалишь, мол, от меня не уйдёшь.

В карих глазах Николая Васильевича проскочила усмешка. Захотелось обвести добровольного дипломата вокруг пальца. Он лишь подыскивал подходившую случаю форму. В конце концов можно было использовать даже этот лукавый визит. Можно бы, можно, да прямо и нужно ввернуть кое-что о своём, однако так, чтобы простоватый его соглядатай не догадался о том, что предстояло ему совершить этой ночью.

вернуться

71

Лихонин Михаил Николаевич — писатель, педагог, переводчик, сотрудничал с журналом «Москвитянин».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: