Стены комнаты отступили и смазались. Вместо них на него наползали знакомые тени. В растревоженной памяти всплывали горькие речи. В уши так и бились слова:
— Отдай мне!
— Вы измените правде, и ваше искусство погибнет!
— Мозги набекрень!
— Твои знакомые меня встречали вопросами, правда ли, что сошёл ты с ума, — вот они как о тебе!
И все эти речи надо было отшвырнуть решительно прочь, и тогда можно было бы снова идти своей тесной, неприютной, непроторённой тропой и с горячей любовью попытаться высказать людям всё то, что выносил в душе за эти десять тяжёлых, страдальческих лет, и не думать о том, каких ещё гадостей, паскудств накричат и нашепчут ему, вызвав на пристрастный, неправедный суд не поэму его, а его самого, беззащитного автора; однако же он с тревожным упорством всё искал и искал, что было правдой и в этих, может быть, слишком пылких, слишком поспешных, возможно, и облыжных речах, потому что всюду правда была, и по этой причине неспособен он был отшвырнуть эти глумливые речи, не в силах был улыбнуться победно, хотя победил, и лишь ещё больше понурился, и беспомощные глаза печально глядели перед собой.
В самом деле, какое право имел он так высоко помышлять о себе? Разве они не та же гордыня? Какой он в самом деле пророк? Ему ли браться воспитывать многих, когда до сей поздней поры не воспитал чередом и себя самого? На что же решиться ему?
Скорбно сжав рот, подёргивая нижними веками, Николай Васильевич бесшумно двинулся дальше, точно по комнате скользила чья-то неуловимая тень.
Разумеется, очень и очень о многом знал он получше других, видел пристальней, верней, не шутя понимал и глубже, пронзительней охватывал мыслью; убедиться в истине этого мнения пришлось слишком уж множество раз, однако это ли знание — главнейшее свойство пророков и тех, кто призван сказать громкое слово?
Нет, помилуйте, пророки ему представлялись иными. Всех смертных своих современников пророки превосходили не грозной силой ума и, уж конечно, не многим познанием, иные не ведали почти ничего из того, что знал наизусть заурядный университетский профессор, замучивший не одно поколение студентов, не сумевших ничего унести от него, тогда как неодолимой, всех и вся заражающей силой пророков была несокрушимая вера в свою правоту, честность кристальная, не запятнанная ничем чистота. Они не искали истины. Они без сомнений, без колебаний знали её. Истина сама собой открывалась твёрдой вере и святости, им одним, и, может быть, помимо ума.
А он-то? Лучше ли, непорочней ли, чище ли многих беспутных, осквернившихся своих современников? Разве не добывал он истины в муках? Разве сама собой представала она изнурённому в поисках, доходящему до отчаянья сердцу?
Сумрачным стало исхудалое лицо, и обмякли беспомощно острые плечи.
Однако Господь послал же ему этот истинный дар — насквозь проникать чужие, для иных и прочих закрытые наглухо души?
Это правда, несомненная правда: Господь послал ему этот истинный дар, и потому свою душу он тоже видел навылет, и потому никак не мог найти в себе явных черт несгибаемого пророка, даже без сомнения зная, что он в самом деле пророк.
И выходило по смыслу терпеливых раздумий и горьких сомнений, что справедливы были те грозные речи, и не могло правдой не быть, что пишет он сущий вздор, способный забавлять и смешить, не западая, как гвоздь, в самодовольные души, а после этого что ж ему остаётся на свете?
Он всё колебался, искал, он всё не в силах был отыскать последней правды о себе, а нужнее всего была ему эта последняя правда.
Ну, положим, он издавна обнаружил в себе, что получил много, даже слишком много от Бога, однако эта высшая милость разве предоставляла право на самомнение, на гордыню или на то, чтобы взять от жизни хоть на песчинку побольше других? Решительно нет, высшая милость особенных прав не даст! Кому много дано, с того много и спросится, и он много спрашивал сам, прежде чем спрашивали с него, силясь понять, лучше ли других, благородней и чище, возвышенней духом, и, придирчиво, пристально глядя в себя и так же придирчиво, пристально глядя на плоды своих рук, убеждался, что гораздо хуже других, если не наихудший из всех, и потому всё, что ни выпало на долю его, он должен терпеливо сносить как должное и справедливое наказание. Всё!
Однако именно мысль, что он наихудший из всех, позволяла надеяться стать лучше, и, может быть, по этой причине он был далеко не хуже других, возомнивших, что они и выше и чище, может быть, он просто-напросто ужасно устал, как всегда уставал от большого труда, который недаром называл работой подёнщика, нервы страждут, а вместе с нервами страждет душа, и оттого-то так тяжело, что не ведал, не находил, куда себя деть, как позабыть о себе хоть на миг?
Может быть, он всего-навсего болен, может быть, духом от усталости изнемог, оттого и не находит нигде и ни в ком утешения, даже у Бога?
Господи, не перед людьми, а перед Тобой должен быть истинный путь наш, и, если мы чисты, если хотя бы отчасти правы перед Тобой, кто из людей может нас опорочить и заклеймить поганым клеймом наше честное имя? А скорби? Но уж если сам Ты сказал, что душа очищается только скорбями, как же нам остаться без них? Где же показать человеку величие духа, как не в минуты невзгод? Скорби повсюду, все скорбят, на кого ни взгляни. О, спаси, скрой, осени щитом Твоей святости, проведи сквозь эту ничтожную, пугающую тревогу цело и здраво, со внесением богатых сокровищ в испытанную бедами душу!
Бедная мысль не сидела на месте и металась, металась, как он. Долго он думал, что последнюю правду о нём знает служитель Господа, каким всегда был Матвей, в это верил, и грозного слова с трепетом ждал, и дождался на днях, а этот суровый служитель Матвей чем-то, вдруг выходило, оказывался похож на беспутного старого Челли.
«О, как нам нужно глядеть и глядеть ежеминутно в себя! Многого мы в себе не видим и почти всего, что в нас дурного ни есть. И благо тому, кто сидит над трудом, который невольно способен несколько освятить человека и, оторвав его от всего, что кружится во сне, обратить на себя самого...»
Его растерянно блуждающий взгляд случайно задержался на старом, покоробленном, убранном из парадных покоев шкафе, который многозначительно дремал в тесном простенке между двумя невысокими окнами. Отливая тёмными стёклами, уставилась на него глухая, бесчувственная коробка из дерева, притаясь, словно ожидая чего-то. Были наглухо сомкнуты крепкие створки, хранившие его оконченный, многозначительный труд, но и сквозь них он вдруг явственно увидел огонь.
Николай Васильевич отворотился поспешно и закрыл руками лицо.
Не видеть бы ничего, не думать, не знать.
Он был готов к любому исходу, однако там, под замком, таился его завершённый и как будто всё ещё не завершившийся труд, и что при худшем исходе может статься сего ненаглядным, любимым, в слезах и муках рождавшимся детищем?
В нём вдруг пронеслось: «Неужели сегодня? Неужели конец?..»
Но он по-прежнему жил и страдал, и жизнь с извечным упрямством мечтала 6 бесконечном продолжении жизни, и не успел он решить, что именно нынче свершит, как слепая надежда робко затлелась в душе, нашёптывая ему, что возможно ещё всё переделать и тем, не подвергнув себя испытаниям, что-то наладить ещё, передвинуть, перерешить.
Ему бы собраться в дорогу, увязать свой дорожный мешок, сложив туда щётку да крем для волос, натянуть сапоги на медвежьем меху, поплотней завернуться в жаркую шубу.
И зашёлся, заспешил одинокий, печальный, чуть слышимый, однако отчётливый голос:
— Долго ли наделать самых глупых ошибок, когда засидишься на месте? Дорога так же необходима, как хлеб. Уж так странно устроена голова, что нужно вдруг иногда пронестись несколько сотен вёрст и пролететь расстояние, для того чтобы одно впечатление менять на другое, духовный свой взор уяснять и быть в силах обхватить и обратить в одно то, что нам нужно, что необходимо душе. Не говоря уж о том, что из каждого угла чужих стран взор наш видит новые и новые стороны бедной России и себя самого и что в полный обхват можно обнять её, может быть, только тогда, когда оглядишь всю Европу. Дорога освежает тело и дух. О, если бы и теперь всемилосердный Господь явил надо мной своё безграничное милосердие, столько раз уже явленное, когда я думал, что не воскреснут истаявшие силы мои и не было, казалось, физической возможности им воскресать! Но воскресали они, и свежесть вновь вливалась в душу мою! О, если бы и на этот раз силы и свежесть воротились ко мне! Иногда так необходимо бывает сдвинуться с места, когда заслышишь душевную потребность к тому. Тогда бывает тяжело без дороги и может окончиться тяжкой болезнью. Вот что иной раз бывает для человека дорога.