А тут натурально, прямо на глазах, ударили дождевые капли, пришибли дорожную пыль, и вновь солнце взглянуло на поля. Да как! Точно по тютчевским стихам:

Солнце раз ещё взглянуло
Исподлобья на поля,
И в сиянье потонула
Вся смятенная земля.

Всё в Овстуге для Якова Петровича оказалось близким, узнаваемым, как будто он не раз уже бывал в этих местах. Потому он в первый же день приезда не удержался, нетерпеливо распаковал чемодан и вынул ящичек с красками. В своё время, когда был в Женеве, он брал уроки живописи у знаменитого Дидэ и теперь решил сделать несколько этюдов.

Яков Петрович за каких-нибудь два дня успел написать тютчевский дом, вид дальнего леса, сбегавшего с холма, пейзаж у Десны, куда они ездили с Мари и Эрнестиной Фёдоровной. Его работы восхитили обеих.

Теперь Полонский облюбовал место на берегу Овстуженки, откуда открывался чудесный вид на деревню.

Речушка текла в распадке, делившем село надвое, и с её берега, на котором устроился Полонский, хорошо виделся холм с многочисленными крестьянскими избами и церковью посредине — так называемая Попова слобода.

Солнце плавило крест на колокольне, лежало пластами на дороге, и потому пейзаж выглядел очень контрастно. От ярких красок, которые Полонский наносил на холст, на душе у него становилось легко и безоблачно, он ощущал, будто в сердце у него поселяется какой-то благостный праздник.

Однако что же всё-таки наполняет его душу светлой, несказанной радостью здесь, в Овстуге? Одна ли природа? И, только ли уступая настойчивости Фёдора Ивановича, отвечая на приглашение Эрнестины Фёдоровны, согласился он на эту поездку?..

Полонский оторвался от этюда и глянул в сторону парка.

Оттуда через луг к Овстуженке шла Мари в белом лёгком платье с раскрытым розовым зонтиком. Она двигалась быстро, изредка нагибаясь и срывая полевые цветы.

   — Вот вы где! — Она остановилась у мольберта. От быстрой ходьбы её лицо пылало, тёмные глаза искрились. — А право, недурно написали вы этот этюд. Мне очень нравится.

Мари слегка отступила назад, чтобы стушевались мазки и живопись обрела мягкость переходов. «Что я произнесла? «Недурно»? До чего же прилипчивы к нам невыразительные, расхожие и чужие слова! Да это же подлинное великолепие — на холсте Якова Петровича! Но поди ж, ничего другое я не нашла сказать, кроме унылого, затасканного словца. Наверное, надо быть настоящим художником и поэтом, чтобы уметь выразить всё, что тебя окружает, свежо и образно. Овстуг всегда перед моими глазами, а открыть новое в нём, видно, мне не дано. Как я завидую таким людям, как Полонский, как папа! Им одним открывает природа своё сокровенное, свою подлинную душу...»

Мари снова подошла к мольберту и обернулась к Полонскому.

   — Яков Петрович! Да что же это такое? — вдруг спохватилась она, — Разве можно вам сидеть на холодном камне?

Лицо Полонского стало жалким и виноватым.

   — Так я же предусмотрительно постелил на валун плед. Он очень плотный и тёплый, — попробовал он оправдаться.

   — Быстро складывайте мольберт! — В глазах Мари появилась озабоченность. — Вечером, не дай Бог, вновь придётся ставить вам компресс. С больной ногой шутки плохи, а вы опять третьего дня повредили колено.

Третьего дня — и надо же случиться такому! — он, как и несколько лет назад, вновь упал из экипажа на дорогу. Не будь у него предыдущей травмы и двух тяжёлых операций, он счёл бы это происшествие пусть и смешной, но всё же наградой судьбы. Мари, выскочив из экипажа, случайно столкнувшегося с коляской Эрнестины Фёдоровны, тут же склонилась над Яковом Петровичем и, испугавшись, пыталась его поднять, пока не подоспел кучер.

Нет, Полонский не почувствовал тогда никакой боли. И потом, весь остаток дня, когда лежал у себя в комнате, а Мари накладывала ему компрессы, он по-юношески радовался своему положению. Вот так когда-то ухаживала за ним его милая Елена, и слёзы нежности и любви сверкали в её глазах.

Неужели и Марией Фёдоровной руководило не только одно сострадание к нему и боязнь за его несчастную ногу? Нет, он не имеет никакого права думать так о юном существе, которое совсем недавно узнал. Но как ему вдруг захотелось быть всегда рядом с этой нежной, пленительной девушкой!

От себя он не мог скрыть: да, он потому и согласился отправиться в Овстуг, чтобы побыть хотя бы несколько благословенных дней с нею вместе. Вот почему так празднично было у него на душе и так хотелось снова жить, дыша полной грудью.

«Но нет, — тут же остановил себя Полонский, — я всё это придумал, семейное счастье для меня — вещь невозможная. Тем более с таким юным созданием, как Мария Фёдоровна. Вот пробуду ещё несколько дней в Овстуге, уеду в Петербург — и всё забудется. Да, да, это мимолётное увлечение, возникшее вдруг, как вдруг возникают стихи... К тому же я швее не знаю её так, как должно знать ту, которую мыслишь всегда с собою рядом...»

   — Вы не проводите меня в Попову слободу? — предложила Мари. — Тут недалеко, каких-нибудь сто шагов.

Они подошли к крестьянской избе. Мари передала Полонскому зонтик и, сказав, что сейчас возвратится, вошла в сени.

Яков Петрович, оставив у дверей мольберт и этюдник, тоже прошёл следом.

Кислый, спёртый дух ударил в нос, глаза с трудом уловили во мраке очертания помещения.

   — Ой, молодая барыня! — послышался тихий женский голос. — Да как же ты так — сама?

   — Я тебе, Матрёна, порошков принесла. На-ка вот, запей водицей.

Мари зачерпнула ковшиком из кадки и подошла к лавке, на которой лежала Матрёна. Землистое лицо её было погасшим, по телу ходил озноб.

   — Знахарку Дуню не зови, — сказала Мари. — А травки, о которой ты мне говорила, попей. Завтра опять принесу порошков.

   — Дай Бог тебе здоровья и счастья, молодая барыня Мария! — Больная попыталась привстать. — А это кто с тобою? Чужой барин, высокий и с бородой. А лицо наше, мужицкое. Видать, тоже сердечный, если не побрезговал, зашёл... — И забеспокоившись: — Ох, скоро уже хлебушко убирать, а меня вон как скрутило. Не помереть бы...

   — Поправишься, — успокоила больную Мари и, сняв со стены полушубок, накрыла им Матрёну. — Постарайся заснуть, во сне всякие хворости быстрее проходят...

Полонский шёл, сутулясь, лицо его хмурилось. Сам из обедневшей дворянской семьи, он хорошо знал жизнь простых людей города. В деревне же, даже в родных рязанских краях, бывал редко. Потому так поразила его крестьянская нищета.

   — Эта старая крестьянка, — спросил Полонский, — она кто?

   — Старая, говорите? — повернула к нему лицо Мари. — Да мы ровесницы, вместе в куклы играли. Вот, значит, как убивает человека тяжёлый труд, горемычная доля. Но если бы Матрёна была одна такая... В Овстуге что ни семья — несчастье.

   — Я понимаю, — тихо произнёс Полонский. — Но можно ли каждому нуждающемуся помочь? Тут нужны меры государственные.

Мари резко остановилась.

   — Да, вы правы, — сказала она. — На всю волость — ни одного лекаря, лекарств никаких. Пришла болезнь — ложись и помирай. Кто думает у нас в России о государственных мерах? Те, кто живёт во дворце? Но вы знаете, что они боятся всяческих перемен, любой новой мысли. А пока они там занимаются сами собой, надо хоть нам что-то делать...

«Как похожа Мария Фёдоровна на своего отца, — подумал Полонский. — На вид нежная, кроткая, воплощение доброты, а ум — острый, проникающий во всё до глубины. Ведь это же Фёдор Иванович однажды почти теми же словами сказал мне о нашем государе и великих князьях: «Они только и могут говорить с теми, к кому привыкли, — с новыми лицами им жутко и неловко. Они воспитываются в своей дворцовой среде, как в оранжерее, и свежего воздуха не любят — как экзотические растения...» Но они не просто экзотические — ядовитые растения. И это отлично понимает и чувствует Мария Фёдоровна. Да, она редкостно умна...»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: