«Друг мой, Яков Петрович! Вы просили меня в вашем последнем письме, чтобы я написал вам, когда мне будет легче, и вот почему я не писал к вам до сегодня. Зачем я пишу к вам теперь, не знаю, потому что на душе всё то же, а что это — то же — для этого нет слов. Человеку дан был крик для страдания, но есть страдания, которых и крик вполне не выражает...

Не было, может быть, человеческой организации, лучше устроенной, чем моя, для полнейшего восприятия известного рода ощущений. Ещё при её жизни, когда мне случалось при ней, на глазах у неё, живо вспомнить о чём-нибудь из нашего прошедшего, нашего общего прошедшего, — я помню, какою страшною тоскою отравлялась тогда вся душа моя — и я тогда же, помнится, говорил ей: «Боже мой, ведь может же случиться, что все эти воспоминания — всё это, что и теперь уже так страшно, придётся одному из нас повторять одинокому, переживши другого», но эта мысль пронизывала душу — и тотчас же исчезала. А теперь?

Друг мой, теперь всё испробовано — ничто не помогло, ничто не утешило, — не живётся — не живётся — не живётся...

Одна только потребность ещё чувствуется. Поскорее торопиться к вам, туда, где что-нибудь от неё осталось, дети её, друзья, весь её бедный домашний быт, где было столько любви и столько горя, но всё это так живо, так полно ею, — так что за этот бы день, прожитый с нею тогдашнею моею жизнью, я охотно бы купил, но ценою — ценою чего?.. Этой пытки, ежеминутной пытки — этого удела — чем стала теперь для меня жизнь... О, друг мой Яков Петрович, тяжело, страшно тяжело. Я знаю, часть этого вы на себе самом испытали, часть, но не всё, — вы были молоды, вы на четырнадцать лет...

Ещё раз меня тянет в Петербург, хотя и знаю и предчувствую, что и там... но не будет по крайней мере того страшного раздвоения в душе, какое здесь... Здесь даже некуда и приютить своего горя...»

Впереди был Петербург. Он влёк и пугал — и снова влёк.

А здесь, в вагоне, рядом была Нести, о которой он тоже не мог не думать каждый свой мучительно переживаемый день.

И всё вместе это сходилось, сталкивалось и превращалось в одно пугающее и непонятное, но живущее в нём как единое целое.

О, вещая душа моя!
О сердце, полное тревоги,
О, как ты бьёшься на пороге
Как бы двойного бытия!..

15

Эскадра всё ещё покоилась на рейде. Но теперь она стала для Мари не просто вытянутой цепочкой далёких с берега судов, а родным домом. Вернее, домом стал «Олег». Делая визиты знакомым, гуляя по бульварам Ниццы, Мари вдруг произносила: «Пора домой», и это означало, что надо спешить на корабль.

Ей особенно нравилось возвращаться на фрегат поздно вечером.

За бортом катера, с каждым взмахом матросских весел, всё ближе вырастал огромный силуэт «Олега». На фок-марсе светит белый фонарь, по правому борту — зелёный, по левому — красный. Оклик часового: «Кто гребёт?», ответ боцмана: «Командир!» И вот уже над головой показались двое вахтенных матросов с фонарями в руках.

По широкому командирскому трапу, обитому клеёнкой, они поднимаются на палубу. Старший офицер отдаёт рапорт. На нём такое же, как на Николеньке, короткое чёрное пальто, вокруг шеи тугой накрахмаленный воротничок рубашки. Всё строго, красиво, изящно.

А как уютно в каюте! Сверху, из люка в потолке, струится свет. Он озаряет обшитые нежно-палевой карельской берёзой стены, устланный клеёнкой пол и все предметы, которые находятся здесь, — диван, круглый стол, кресла, ящик, где хранятся карты и навигационные инструменты. Из каюты — двери. Одна — в спальню и ванную, другая в офицерскую кают-компанию.

Мари давно уже перевезла на фрегат свой гардероб из временно нанятой на берегу квартирки. Кроме её девичьих, с которыми она приехала из Петербурга, и подаренных к свадьбе сёстрами, у неё теперь девять новых платьев, заказанных мамой у самых модных портных! Это целое богатство, о котором она и не мечтала. Но настоящее сокровище — это её нынешнее счастье.

Как она переменилась, какой стала неузнаваемой! Вот и знак сказался, о котором подумала ночью, когда разбушевалась буря: жизнь круто повернётся! Только бы не потерять теперь своего счастья. Но, как назло, некстати зачесался левый глаз, и Мари пала духом: не к разлуке ли? Только какая же разлука, если пойдут вместе на фрегате в Кронштадт!

Пока эскадра покоится на рейде, адмирал Лесовский отдал капитану первого ранга, командиру фрегата «Олег» Бирилёву приказ: плыть в Марсель. Зачем, почему?

   — А разве вам не хочется отправиться в свадебное путешествие? — улыбнулся в бороду Степан Степанович и стал расписывать красоты Франции. Он сам когда-то родился в Арденнском департаменте и с детства сохранил самые радужные воспоминания о галльских краях.

Как-то раз пили чай на городской квартире Лесовских. Николай Алексеевич пытался шутить, выглядеть весело, но лицо побледнело, на лбу выступил пот.

   — Своею властью продолжительного отпуска дать не могу, — развёл руками адмирал. — А на неделю-другую не просто прошу — приказываю. Вам, Николай Алексеевич, надо развеяться, отдохнуть. Да и Мария Фёдоровна с удовольствием посмотрит Францию.

Неделя пролетела, как один день. Где только не побывали в Марселе! Бирилёв даже ухитрился побродить с ружьём по озёрам и принёс утку. Вернулся таким радостным, по-детски счастливым и гордым, каким Мари ещё ни разу не видела своего мужа. То-то он поохотится всласть, когда они летом приедут в Овстуг!

Произошло и другое событие, которое теперь уже на деле убедило Мари в том, как по-человечески отзывчив и великодушен её муж.

Когда вернулись в Ниццу и «Олег» снова стал на якорь, на фрегате начались работы: матросы драили и конопатили палубу, что-то подкрашивали, сновали вверх и вниз по всему огромному кораблю. В суматохе молодой матрос-первогодок по собственной оплошности оступился и упал в раскрытый люк. Бирилёв в это время был на берегу, зато Лесовский объезжал эскадру и как раз оказался на «Олеге» в момент происшествия.

Первому же подвернувшемуся боцману адмирал собственноручно влепил такую оплеуху, что тот полетел с ног. Адмиральская брань раздавалась до тех пор, пока искалеченного матроса не отвезли в госпиталь. В тот день от кулака его превосходительства получили синяки и увечья ещё два унтер-офицера и пять нижних чинов.

Бирилёв, узнав о несчастье, несмотря на приказ адмирала тут же прибыть к нему, поехал не к Лесовскому, а в госпиталь. С ним помчалась и Мари.

В дверях палаты матрос увидел своего командира, пошевелился, силясь привстать, но разбитые ноги не повиновались.

   — Лежи, лежи, братец, — услышал он голос командира. — Как же тебя угораздило, что же ты себя-то не бережёшь? Однако особой опасности нет, как говорится, до свадьбы заживёт... На-ка, братец, возьми от меня...

Матрос, как ни было ему больно, всё же слегка приподнялся, опершись руками на подушку, и увидел, как командир положил на тумбочку возле кровати пачку духовитого трубочного табака. А молодая женщина, которая пришла в палату вместе с командиром, протянула кулёк с конфетами.

16

В понедельник двенадцатого апреля рано утром Бирилёва поднял дежурный офицер: скончался наследник российского престола цесаревич Николай.

Поехали к Анне и Дарье на виллу Бермон, в резиденцию царской семьи.

Вот ведь как всё неожиданно произошло — врачи беспокоились о здоровье императрицы, а внезапно занемог царский сын, только недавно обручённый с датской принцессой. Неизлечимая болезнь спинного мозга быстро свела его в могилу.

Ещё накануне Александр Второй, получив телеграмму о безнадёжном состоянии сына, проделал путь от Петербурга до Ниццы с неимоверной для того времени быстротой — за восемьдесят пять часов. На вокзале в Берлине государя уже ожидал прусский король Вильгельм, в Париже — император Наполеон Третий. В Дижоне к царскому поезду присоединился другой, вёзший из Копенгагена принцессу Дагмару.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: