— Всё в жизни исправится, была бы жена красавица, — вздохнул где-то рядом в темноте Монго.
Лермонтов очнулся. Неужели Монго подслушал его мысли?
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Всю осень 1840 года Лермонтов провёл в военных скитаниях.
Однажды в Большой Чечне он прохаживался на виду завала. Редкие пули ещё свистели в вечереющем воздухе.
— Побереглись бы, — сказал пожилой офицер.
— Не много ли забот об одной-единственной жизни? — отозвался Лермонтов.
— Мальчишка, — проворчал офицер из числа старых кавказцев.
А Лермонтов подумал про себя с досадой: «Ответ глупейший, приличный Печорину, ей-ей». Когда он ловил себя на чертах, сходных с повадками своего героя, он ощущал повзрослевшим умом напыщенность и театральность этих выходок.
Кавказские Максим Максимычи, командиры Лермонтова всячески старались вывести его из-под огня. Его вставляли во все списки награждённых (награждённому полагался длительный отпуск), а царь вычёркивал: под пули, без поблажек!
Последние два года судьба словно включила ему метроном; время отщёлкивалось с неимоверной быстротой.
Десятого октября, после ранения Руфина Дорохова[70], Лермонтов принял команду конных добровольцев-«охотников» и с интересом приглядывался к ним. Он Ощущал в них какую-то особую мудрость и всё хотел понять: в чём она? Это были одинокие размышления. Смешно же толковать с беспечным Монго, всегда и повсюду занятым лишь самим собою. Или с сорвиголовой Сержем Трубецким, обожавшим покрасоваться на виду товарищей под визгом пули. Или с мистически настроенным Карлом Ламбертом. Чтобы понять солдат, надо было находиться с ними изо дня в день, есть и спать рядом. Только тогда приоткрывалось их спокойное хладнокровие перед опасностью, умение поддержать друг друга, облегчить тяготы, не бегая от них, но принимая жизнь такою, как она дана. Доверяться жребию каждого дня.
Приняв начальство над несколькими десятками дороховских головорезов (так ещё величали их по-старому в отряде), Лермонтов очень скоро, как-то чрезвычайно естественно и просто перенял их обычай одеваться не по уставу, а кто во что горазд: то, что доставалось в награду или перепало после набега. Вместо русских смазных сапог с твёрдыми голенищами на многих были бесшумные чувяки — полусапожки из мягкой кожи, широкие горские шаровары, папахи со сбившейся в комки обвисшей бараньей шерстью. Из-под этих лохм особенно бедово и задиристо поблескивали глаза! Лермонтов, большой чистюля, теперь неделями не снимал канаусовой красной рубахи с косым воротом, сюртука без эполет, не застёгивал его на все пуговицы, а то и вовсе скидывал, довольствуясь буркой внаброску. Здоровый запах мужского пота мешался с веяньем привядших трав, с чадом походного солдатского варева из сухарей с салом. Сюда же прибивался кисловатый запах металла и пороха, дым костров. А всё вместе прогонялось сильным внезапным дуновением горного ветра, который подстерегал их из-за какого-нибудь уступа с быстротой чеченской пули.
Не знавший ранее бытовых забот о других людях, Лермонтов впервые столкнулся с постоянной недостачей провианта, с негодной амуницией, с откровенным казнокрадством начальства. А ему ведь надобно было обуть и накормить свою «банду». Он взялся за это со свойственной ему энергией.
Он был обычен внешне, но лишь при самом беглом взгляде, когда и тяжёлый неподвижный лермонтовский взгляд мог показаться кому-то «маленькими бегающими глазками». Немного хромал после падения с лошади ещё в училище. Но не был мешковат или связан в движениях. Напротив, ловок и силён физически, а мускульная сила — мускульная уверенность тела в самом себе — не могла не придать ему известного изящества.
Внутренняя жизнь Лермонтова продолжала оставаться неприметной для окружающих. Он беспрерывно вкапывался вглубь души, разрабатывал собственную личность, не оставляя незамеченной никакую малость, беспощадно подвергал себя анализу и суду.
Горная речушка, играя после недавних дождей, бежала с грохотом по камням, над нею вились дикие голуби. Они призывно гукали в зарослях алычи, и этот рыдающий звук изо дня в день сопровождал движение отряда.
«Лермонтовская банда» редко шла в общих рядах; охотники разведывали путь в сторону, рыща по зарослям и выглядывая притаившихся абреков.
Заросшие кустами и травой лощины, каменные ущелья, осеняемые цепью спокойных гор с далёкими снежными верхушками, неумолчное стрекотанье насекомых под ногами, свиристенье и щебет птиц над головой, наконец, глубокое синее небо, отдающее временами фиолетовым цветом, если смотреть из густой тени, — были не только красивы, но и удивительно соразмерны; ничто не выпячивалось, не резало глаз, но всё вместе складывалось в гармоничную картину.
Однако солдаты словно вовсе не чувствовали, а вернее, не сочувствовали этой красоте. Из окружающего они выбирали лишь то, что можно было повернуть смешной или неприятной стороной. Каменистая пыль, смешавшись с потом, разъедала лица, и они всласть бранили её. Доставалось колючим кустам акации и терновника. Насмешничали над бесполезной малостью кизиловых ягод, проклинали воду ледяных ручьёв, в которую боязно опустить натруженные ступни — разом зазнобит. Не нравились солдатам и чистенькие пустые сакли под плоскими крышами, окружённые садами. Красного петуха в аул подпускали без жалости, а с каким-то даже раздражённым удовлетворением, как казалось Лермонтову.
Он старался понять, что двигало этими хоть и удалыми в деле, но обычно спокойными, добродушными людьми, когда они принимались крушить чужое жильё? Откуда возникало немилосердное остервенение? Присуще ли оно человеку изначально или навязано самим словом «война»? На войне должно остервеняться, должно ненавидеть врага, презирать всё, чем он живёт, что в нём и вокруг него. Но тогда и величавый покой чуждой природы инстинктивно воспринимается как нечто опасное и враждебное?
— Что, брат, хороши места? — спросил он у рябого солдата, который служил уже лет пятнадцать и успел полностью проникнуться высокомерием бывалого служаки, который ценит на свете лишь воинское товарищество. С офицерами он неподобострастен, потому что знает себе цену, и готов хладнокровием и лихостью помериться с кем угодно.
— Что в них хорошего, ваше благородие? — с вежливой ленцой отозвался охотник. — Бесполезная земля: камень, сушь.
— Однако горцы здесь сады разводят, скот пасут, хлеб сеют.
Тот пренебрежительно выпятил нижнюю губу из-под щетинистого уса.
— Бабы в подолах землицы наносят — вот и поле ихнее. Смех и грех! Нет, ваше благородие, с Расеей им ни в чём не тягаться.
— А ты где служил все годы?
— Да на Капказе же. Я ныне капказец с головы до ног, — с непоследовательной хвастливостью добавил солдат. — А коли суждено, то и голову сложу здесь. Хоть вот под той деревой схороните, ваше благородие. — Он усмехнулся и указал на прекрасную раскидистую чинару, стоявшую поодаль. — Она меня от полдневного жара укроет, ветерком обмахнёт. Любо! — Взгляд охотника был уже не ёрнический, не пренебрежительный, а почти умилённый.
«Странно, как наша душа ухитряется жить в несоответствии с нашими же словами и поступками? — подумал Лермонтов. — Ведь этот солдат восхищен Кавказом, привязан к нему. Только не осознает этого. Может, так никогда и не поймёт, а будет только насмешничать и браниться? Но переведи его в Воронежскую губернию — затоскует».
70
...после ранения Руфина Дорохова... — Дорохов Руфин Иванович (1801 — 1852), сын героя Отечественной войны 1812 г. генерал-лейтенанта И. С. Дорохова. Воспитывался в Пажеском корпусе, служил в учебном карабинерском, Нижегородском драгунском и др. полках. За буйное поведение и участие в дуэлях неоднократно бывал разжалован в солдаты. Он походил на удальцов, воспетых Денисом Давыдовым. Некоторые черты Дорохова воспроизведены Л. Н. Толстым в образе Долохова из «Войны и мира». Дорохов писал стихи и пьесы, был знаком с А. С. Пушкиным. Знакомство его с Лермонтовым началось в 1840 г., когда они оба служили в отряде Галафеева, где Дорохов возглавлял команду «охотников». После ранения он передал эту команду под начало Лермонтова. Последние их встречи произошли летом 1841 г. в Пятигорске. Дорохов испытывал тёплые дружеские чувства к поэту. Был убит в сражении с горцами в Гойтинском ущелье.