Понял ЛИ кто-нибудь? Бог весть. Все весело смеялись. Лишь к одной посетительнице салона Лермонтов не мог относиться даже с малейшей дозой притворства — это была вдова Пушкина. Он предпочитал обходить её, кланяясь с безукоризненным светским почтением, но издали и молча.
Никому бы не пришло в голову, что лермонтовское отношение к женщинам — а следовательно, и к Наталье Николаевне — было не влечением к красоте, а, напротив, настойчивым стремлением преодолеть преграду этой красоты.
Когда Лермонтов говорил о Марии Щербатовой, что её «ни в сказке описать», то тайный драматизм натуры, способность к сильным безотчётным поступкам он имел в виду гораздо в большей степени, чем сливовый румянец и синие глаза милой княгини.
Прекрасный цветок — Софья Виельгорская — не могла не увянуть в браке с Соллогубом; зрение графа не стремилось проникнуть дальше внешних черт, а они способны примелькаться.
То, что целиком поглощало и тешило поверхностное внимание, для Лермонтова оставалось лишь наружной тоненькой оболочкой, радужной корочкой, под которой то ли вулканический огонь, то ли мёртвый пепел. Его взор проникал в глубины другого существа — и это пугало, отталкивало многих. Лишь очень смелые или очень чистые души предавались ему без боязни. Как Наталья Николаевна Пушкина. В ней не было ничего скрытного. Она не выставляла себя напоказ по застенчивому складу натуры, но отнюдь не была притворщицей и не пыталась казаться лучше, чем она создана.
Девочка на Кавказе стала первым воплощением той странности всей лермонтовской жизни, той умозрительной впадины, куда хлынули бурные воды его полумладенческих чувств. И все его последующие Любови, многие страстные увлечения были лишь неудержимым стремлением заполнить собою представившийся сосуд. До любви равного к равной он так и не успел дожить. Да и могла ли она быть у него? Кто ему был равен? Может быть, всё та же бессмертная Наталья Гончарова? Чистейший образец чистейшей прелести в глазах обожаемого Пушкина? Возвеличенная и оставшаяся в веках не такой, какою она была, а какою поэт её увидел?
И Лермонтов, как ни был мрачно предубеждён против неё — но это издали, отвлечённо, понаслышке, — оказавшись вблизи, заговорив с нею, тотчас подпал под очарование пушкинского вымысла о ней. С изумлённой умилённостью поверил, почти убедился: Пушкин не лгал. Чистейшая прелесть. Образец её.
Наталья Николаевна, давно отвыкшая от того особого мира поэзии, который полон невесомых дуновений, втянувшаяся в докучный вдовий быт с болезнями детей и необходимостью экономить на шпильках, вдруг под чёрными глазами странного поручика начала освобождаться из невидимых пелён, дышать глубже и вольнее. Она просыпалась, хорошела на глазах, всё её существо, как встарь, излучало простодушную прелесть — на неё смотрел поэт!
— Вы ещё будете счастливы, — сказала она ему благодарно.
Он покачал головой.
— Человек счастлив, если поступает, как ему хочется. Я никогда этого не мог.
— Почему? — Её большие близорукие глаза смотрели с ласковой укоризной.
— Моя жизнь слишком тесно связана с другими. Сделать по-своему — значило бы оскорбить, причинить боль любящим меня, неповинным.
Она пролепетала потупившись:
— Неповинным?..
Он ответил не слову, а тоске её сердца:
— Все неповинны, вот в чём трудности. Некому мстить, и с кого взыскивать?
— Многое начинаешь понимать и ценить, только потеряв, — сказала она, поборов близкие слёзы. — Это ужасно.
— Нет, это благодетельно! Душа растёт страданьем и разлукой! Счастливые дни бесплодны. Вернее, они начальный посев. Но подняться ростку помогает лишь наше позднее понимание.
— Я богата этим пониманием, месье Лермонтов. Но что с того? Он об этом никогда не узнает!
Лермонтов близко заглянул в её глаза с влажным блеском.
— А если он знал всегда? Если его доверие было безгранично, как и любовь к вам?
Они долго молчали, близко нагнувшись друг к другу.
— Бог воздаст вам за утешение, — сказала наконец она, откидываясь с глубоким вздохом. И вдруг прибавила непоследовательно, с живой ясной улыбкой:— Я очень люблю вашего «Демона». Почему-то ощущаю себя рядом с ним, а не с Тамарой. Особенно когда он так вольно, так радостно парит над миром. Я никогда не видала Кавказа... Всегда завидовала Александру, что он так много путешествует.
Движение её мысли сделало новый поворот. Черты стали строже, словно тень юности окончательно покинула эту женщину — вдову и мать.
— Смолоду мы все безрассудны: полагаем смысл жизни в поисках счастья.
— А в чём этот смысл? — спросил Лермонтов с напряжённым вниманием.
Казалось, от её слов зависит, упрочится или оборвётся возникшая между ними связь. Она была чрезвычайно важна для обоих и не таила ничего, что обычно влечёт мужчину к женщине, а женщину к мужчине. Хотя Наталья Николаевна была самой прелестной женщиной, а Лермонтов — мужчиной, способным покорять и добиваться. Она смотрела в его глаза, как в омут совести. Словно только он, поэт, мог судить и разрешать. Она же для него олицетворяла частицу пушкинского небосклона: отражённое небо, в котором пульсировали свет и блеск пушкинской мысли.
— Думаю... нет, знаю! Назначение в том, чтобы наилучшим образом исполнить свой долг.
— В чём же, в чём он? — добивался Лермонтов, не замечая, что сжимает её руку. Не для себя он ждал ответа. Да, пожалуй, и не для неё. Неужели для мёртвого Пушкина? Чтобы разрешить вечную загадку поэта? Понять предназначение поэта?
Тень беспомощности промелькнула по гладкому лбу Натали. Она не могла объяснить.
— Это знает о себе каждый, — сказала она просто.
— Вы правы, — отозвался Лермонтов спустя несколько секунд, словно смерив мысленным взглядом безмерные глубины и возвращаясь из них. — Главное, не отступать от самого себя. Довериться течению своей судьбы.
— И Божьей милости, — добавила она.
На этом кончился их разговор. Он подал ей руку братским движением. Она поднялась с кресел и возвратилась к остальному обществу.
Весь конец вечера Лермонтов был спокоен и умиротворён. Вдова Пушкина оставила в нём чувство прекрасного и безнадёжного.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Бабушка так и не выбралась из Тархан, а отпуск Лермонтова кончился. Он продолжал мечтать об отставке, надеялся, что свадьба наследника престола, когда милости сыплются пригоршнями, смягчит его гонителей. Хлопотали со всех сторон; Жуковский, пользуясь своим придворным положением, через императрицу и наследника — без толку! Око Бенкендорфа нависало над Лермонтовым, как злая луна, прикрытая тенью.
Двенадцатого апреля поутру он в нервическом волнении вбежал в кабинет к Краевскому. То присаживался на стул, то бросался, словно в изнеможении, на диван.
— Да объясни, что с тобою? — воскликнул наконец Краевский, с неудовольствием отрываясь от письменного стола.
Лермонтов ухватил его с какой-то судорожностью за отвороты сюртука.
— Разбудили чуть свет, передали от Клейнмихеля[73]: за сорок восемь часов покинуть столицу и ехать в полк. Я знаю, это конец! Ворожея у Пяти углов сказывала, что в Петербурге мне больше не бывать, а отставка будет такая, после которой уже ничего не попрошу...
Краевский утешал неумело. Он был удручён.
Лермонтов ездил по Петербургу, прощался с друзьями. Настроение у него понемногу изменилось. Владимиру Фёдоровичу Одоевскому бросилась в глаза уже его внутренняя собранность, готовность к чему-то долговременному — работе, писанию. И — грусть. Дымка её надо лбом.
73
...передали от Клейнмихеля... — Клейнмихель Пётр Андреевич (1793 — 1869), дежурный генерал Главного штаба (с 1832 г.), управляющий Департаментом военных поселений (с 1835 г.), впоследствии граф.