— Вы действительно так робки, Сергей Александрович, или это ваша манера держаться так... скрывая свои подлинные чувства за опущенными ресницами?

Есенин удивлённо взглянул на неё.

   — Я об этом не думал, — сказал он, помедлив. — Так уж выходит... Вам неприятно моё поведение?

   — Нисколько. Чувствуйте себя как вам удобней!.. — Она вглядывалась в него всё пристальней. — Когда я наблюдаю вас, то невольно возникает мысль... Много вы принесёте горя женщинам, много слёз, разочарований!

Есенин отступил от неё, как будто испугавшись.

   — Да, да... Делать это вы будете не умышленно, без цели, а так... мимоходом...

   — Что вы говорите, Лидия Ивановна! Это невозможно.

   — Я вижу... Я знаю... Я — женщина...

   — Мне как-то неловко... честное слово. В ваших словах я слышу упрёк, которого я не заслужил... Может быть, мне уйти...

Она остановилась перед ним, спокойная, с умной, чуть снисходительной усмешкой. Белое платье, узкое в талии, с высоким воротом, закрывавшим шею, делало её высокой и, пожалуй, величественной.

   — Зачем же вам уходить? Вы так обидчивы? Не надо. Вы сейчас не такой, поверьте, я лишь предполагаю, каким вы будете в будущем. И вы не уйдёте, потому что... — Она как бы запнулась и закончила просто: — Сейчас мы будем пить чай. С вареньем... Пройдёмте на террасу... Тимофей Петрович, приглашайте господина Есенина...

Они сидели на открытой террасе за столом. Шумел самовар, поблескивали в закатном луче солнца чайные приборы, скатерть. Вокруг террасы цвёл жасмин — пышно взбитая, благоухающая пена цветения.

Ока внизу словно оборвала течение и стояла, чутко прислушиваясь к тишине угасающего дня. Багряные блики расплылись, и вся река выглядела красной, накалённой изнутри. От неё вместе с сумерками медленно подымалась прохлада.

Лидия Ивановна сама разливала чай, крепкий и душистый.

   — Угощайтесь, — сказала она, подойдя к Есенину сбоку, и поставила перед ним вазочку со свежим клубничным вареньем. — Тимофей Петрович говорил мне, что вы знаете наизусть много стихов, даже «Евгения Онегина» и «Демона». Это правда?

   — Правда, — ответил Есенин. — Пушкина знаю почти всего, Лермонтова всего...

Горничная принесла лампу под широким абажуром из зеленоватого стекла, на высокой подставке, освободила для неё место посредине стола. Свет её сразу изменил лида, приблизил темноту к самой загородке, и цветущие ветви жасмина утонули во мраке.

   — А западных классиков вы знаете? — спросила Лидия Ивановна. — Байрона, Гейне, Верхарна? Поэтов древней Эллады?

   — Мало, — сознался Есенин. — А то, что читал, не понравилось. «Манфред», например, Байрона. Неживой, надуманный. Разве можно сравнить его с поэмой «Кому на Руси жить хорошо» Некрасова! Тут кровь, душа, страдания живых людей. А там — одна отвлечённость.

   — Ты не прав, Сергей, — сказал Тимоша Данилин, до сих пор скромно молчавший. — Любить или не любить Байрона — это твоё личное дело, но знать его или других поэтов ты обязан...

Лидия Ивановна поспешно отозвалась:

   — Вы совершенно верно заметили, Тимофей Петрович. — Она вдруг заволновалась, с ложечки на скатерть упала рубиновая капля варенья. — Ах какая я неаккуратная! — Взяла салфетку и бросила её, прикрыв тёмное пятно. — Знать — значит понять, — продолжала она. — А поймёте, то, возможно, и полюбите... Кстати, Байрон влиял и на Пушкина, и в особенности на Лермонтова...

   — Но он при всём своём влиянии не смог оторвать их от жизни народа... — Есенин поглядел на неё открыто, даже слишком смело; прядь волос над бровью, пронизанная светом лампы, казалась красной. И эта красная прядь притягивала взгляд хозяйки.

   — И вы, пожалуй, справедливо заметили, Сергей Александрович, — сказала она негромко, с расстановкой. — Они были крепко связаны с землёй. В этом вообще ценность русской литературы, русского искусства... — И вдруг она, глядя ему в глаза, стала читать по-французски.

Есенин впервые слышал чужой, картавый язык, и его слух был поражён новизной. По тому, как она читала — певуче, врастяжку, — он догадывался, что это были стихи.

   — Кто это? — спросил Есенин, когда она умолкла.

   — Поль Верлен. А вот он в переводе Валерия Брюсова. Послушайте:

Мне часто грезится заветная мечта —
Безвестной женщины, которую люблю я...
И ею я любим; та женщина одна
Умеет разгадать моей души загадки...
Она смугла, бледна иль рыжая? — Не знаю.
Как имя? — Ах, оно нежней, чем имена
Всех тех, кого я знал, когда был близок раю!
В манящем голосе она таит одна
Все звуки голосов, отторгнутых утратой.
И тихий взор её подобен взору статуй.

Есенин молчал, взволнованный, покорённый не столько строчками стихотворения, сколько её голосом, монотонным, вкрадчивым, плывущим. Ему показалось на миг, что кто-то в темноте кустов подкрадывается к нему, к его сердцу, он как будто слышал шелест кустов за спиной и оглянулся. Про себя он отметил, что стихи Верлена давят, как неизлечимая болезнь, как навязчивый сон, и они глубоко чужды ему.

   — А вот послушайте, как звучит Байрон на родном ему языке, — сказала Лидия Ивановна и стала читать по-английски.

И Гёте она декламировала на немецком языке. Есенин слушал и поражался и её знаниям, и её неистовому обаянию, красоте и ощущал себя в её обществе неучем, нескладным деревенским парнем... Смутное чувство сожаления о чём-то неосознанном, но важном коснулось души, вызвав ожесточение и неутомимую жажду знаний — невозможно идти вперёд, быть поэтом, не постигнув поэзии во всей её объёмности...

Но сильнее всего на него влияла музыка, она завораживала, проникая в самую глубину, в сердцевину его существа.

   — Лидия Ивановна, поиграйте что-нибудь, — попросил Есенин.

Она оживилась:

   — Вы хотите? Идёмте...

Они оставили стол и пошли в гостиную. Лидия Ивановна тотчас села за рояль, стоявший почти на середине просторной комнаты. Тимоша сел в кресло, а Есенин осторожно облокотился о край чёрного полированного рояля. В этом доме он впервые услышал и Бетховена, и Шопена, и Чайковского, и Рахманинова... Он внимал сложнейшим сплетениям звуков свято, как внимал в детстве молитвам. Ему хотелось плакать от благоговения, от красоты и восторга. Он забывал про всё, себя не помнил, чувствовал только, как вливается в грудь что-то непостижимое, божественное — свет солнца.

Она перебирала клавиши, где с силой, где с нежностью, где с болью и страстью; она глядела на этого удивительного человека и удивлялась тому, как он слушал. И чем дольше она глядела, тем ближе он как бы подступал к ней, близко, совсем близко, чистый, застенчивый, талантливый, талантливый навсегда — она это скорее угадывала сердцем, чем осознавала умом. Пыталась отстранить его и не могла, не хватало сил. Наконец она зажмурилась и резко опустила крышку рояля. От неожиданного стука Есенин вздрогнул, улыбнулся простовато и светло, как бы спрашивая: уже всё?

Через полчаса, покинув белый дом, он шагал через улицу к своему амбару, благодарный, влюблённый, до краёв полный неясными ощущениями и красотой...

16

Рассвет едва-едва подымался, заря лишь проклёвывалась с краешка неба, трава никла под тяжестью оловянной росы и обильно омывала ноги — ботинки сразу намокли. От дыхания морозные облачка колебались перед глазами...

Николай Сардановский, подойдя к амбару, постучал в дверь.

   — Коля, ты? — отозвался Есенин. — Отворяй. Я уже давно проснулся. Заходи.

   — Одевайся. Я подожду здесь.

Через полчаса они спустились к реке, взошли на паром, чтобы перебраться в луговое заочье.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: