Мать тихо позвала его, и он, как бы очнувшись, вышел к ней. Склонив голову набок, она глядела на него долго и как-то сострадательно. Потом сказала:

   — Серёжа, сынок, поезжай к отцу.

   — Хорошо, мама, — ответил он поспешно, словно только и ждал этой её просьбы. — Завтра уеду...

...И вот к крыльцу избы дядя Саша подогнал подводу — надо отбывать к новому пристанищу.

   — Выноси грузы, племянничек! — крикнул дядя Саша с насмешкой. — Боюсь, на одной лошади-то не довезём. Писанины на подвоза, чай, накатал.

Есенин засмеялся невесело.

   — Да уж накатал! Тебе за год не осилить. — Он уложил в передок телеги сколоченный из фанеры чемодан с углами, обитыми жестью, цветистый узел с едой, на солому бросил пальто — вот и вся его поклажа.

Наступил час расставания. В проулке собрались бабы из соседних дворов, родичи... В сторонке, опершись на подог[21], отполированный ладонями до глянца, стоял дед, растроганный и насмешливый.

Дядя Саша хитровато, с ухмылкой подмигнул племяннику:

   — А барыня-то неужель не придёт проводить?

Татьяна Фёдоровна строго оборвала его:

   — Прикуси язык! Больно весел без меры!..

Есенин невольно покосился на белый дом, строгий и безмолвный.

Татьяна Фёдоровна заторопилась:

   — Трогай, Саша. — Она перекрестила сына. — Дай тебе Бог счастья. — Погладила по волосам, поцеловала. — Пиши нам почаще, сынок. Отца слушайся...

Есенин обнял деда и вдруг всхлипнул. Борода деда щекотнула ему шею — как в детстве. Дед, довольный, улыбчивый, будто грозя кому-то, взмахнул корявым костистым кулаком, не злобно, а так, для порядка:

   — Гляди, не трусь там в Москве! Держись крепче, помни, что ты — мой внук! И знай: плохую лошадь вор не уведёт. — И легонько оттолкнул от себя внука. — Езжай с Богом!

Есенин поцеловал всех женщин, стоящих в проулке. Дядя Саша хлыстнул лошадь. Сытая, резвая, она сразу же взяла рысь. Мелькнули резные нарядные наличники, проплыли серые избы, выстроившиеся в длинный ряд... Потом подвода свернула на выезд, зарябили в глазах изгороди с перекинутыми через них ветвями садов, и — вот оно, поле. Есенин оглянулся: прощай, село! Что его ждало впереди? Может быть, слава поэта, может, ночлежки, прокуренные кабаки, безвестность...

   — Нет, — сказал он вслух и повторил громче, уверенней: — Нет. Моя слава со мной, на дне этого фанерного чемодана. Завёрнутые в бумагу, увязанные бечёвкой, таятся мои сокровища!

Ураганными рывками билось в груди счастье: скорей в Москву, к Воскресенскому!

Дядя Саша толкнул его в бок локтем:

   — Ты спятил малость, Серёга? — От дяди слегка попахивало самогоном. — Заговариваться стал...

Рожь томилась в тиши, желтела, поспевая. По небу, отбившись друг от друга, разбрелись облака. И колосья нежно гладили тени. Стучали в тишине колеса, и бились конские копыта на задубенелой дороге. Хорошо!..

Но отчего так неспокойно на душе, что так надсадно мучит сердце — оно истекает кровью? И вдруг неясно, протяжно, подобно осенним голосам высоко пролетающих журавлей, донёсся голос:

   — Серёжа-а!

Он прорезал и стук колёс, и топот лошади. Есенин подумал, что это ему почудилось. Но возглас повторился, такой же протяжный и отчаянный:

   — Сере-ежа-а!!

Есенин выхватил у дяди Саши вожжи и резко осадил коня. Спрыгнул с телеги и кинулся назад — звала Наташка.

Она бежала по дороге. Платок сорвала с головы и взмахивала им навстречу Есенину. Она почти упала ему на руки.

   — Наташа! Я не мог разгадать, почему у меня такая тоска... И вот ты со мной... Я уеду теперь с лёгким сердцем... Спасибо тебе...

   — Не забывай меня, Серёжа. Навещай меня... Хоть на день, хоть на час... Умру ведь. Света белого без тебя у меня нет...

   — Приеду, — прошептал он. — Приеду, Наташа... Непременно... Только ты думай обо мне... Мне легче будет жить...

Подвода уходила медленно — дальше, дальше. А сероглазая девушка стояла на том месте, где он её оставил, — одинокая берёзка среди поспевающих хлебов... И Есенин осознал, что отныне, в какие бы края ни занесла его судьба, он не расстанется ни с родной землёй, ни с этой берёзкой никогда...

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Есенин CH2.png

Есенин P.png
оезд осторожно, словно крадучись, подобрался к вокзалу, и сразу из вагонов посыпались на деревянную щелястую платформу люди; в руках и на плечах — мешки, баулы, корзины, сундучки, кошёлки. Толпа, немного одичавшая, суматошная, потащила Есенина к выходу. Встречающие рвались против течения, сталкивались грудь в грудь, беззлобно отругиваясь, взмахивали платками, шляпами...

Есенин взмок от напряжения, устал от тесноты. Он с недоумением и тоской озирался вокруг: куда все торопятся, зачем? Казалось, лишь несколько мгновений назад перед глазами лежало ржаное поле, по нему ветер гнал жёлтые звенящие волны. С пригорков снимались угрюмые птицы-коршуны и, разрубая крыльями воздух, уходили ввысь, под белые облака, парили, замыкая круг за кругом; их неслышный полёт утверждал оглушительную тишину, обнявшую землю. Впечатанный в синеву лес за Окой засасывал взгляд. Валил с ног вязкий и сладкий запах медового настоя, вздымавшийся от цветущей гречихи.

Паровоз уткнулся лбом в тупик, утомлённо отдувался, окутываясь белым паром и чёрным дымом; дым, напитанный кислым ядовитым газом несгоревшего угля, тяжело стлался понизу, проникал в грудь, вызывая кашель...

Людская лавина выплеснула Есенина на Каланчёвскую площадь и распалась — растеклась в стороны. Есенин поставил у ног чемодан, кинул на него пальто, снял шляпу и вытер платком горячее лицо.

Трамваи скрежетали на закруглениях рельсов. На остановках люди лезли в вагоны напролом, швыряя через головы громоздкий багаж, гроздьями повисали на подножках.

Ломовые лошади с просторными развалистыми крупами, с космами, нависающими на широкие, как сковороды, копыта, бухали по ухабистой мостовой; окованные железом колеса телег прыгали по булыжнику.

Изредка проносился чёрный автомобиль с открытым верхом, неожиданно и безумно крякал клаксонами.

Бородатые извозчики браво восседали на облучках пролёток и зазывали седоков.

Всё это как бы плавилось в зное, томилось в духоте нагретых солнцем камней, в пыли и в грохоте.

Есенин озирался вокруг растерянно и со смутной тревогой, как будто здесь, в этом сонмище, затаясь, подстерегала его опасность, о которой он ещё и не догадывался. Теперешний приезд в Москву не был похож на прежний: год назад он был тут гостем, сейчас же вступал на московскую землю как постоянный её житель. Город, казалось, изменился с тех пор, да и сам Есенин был уже другим — повзрослел, поумнел, стал зорче, исчезло чувство этакого радостного изумления и наивного ожидания чуда.

Махнув рукой на переполненные трамваи, он знакомой дорогой — через Орликов переулок — выбрался на Садовое кольцо. Свернул вправо к Сухаревской площади. Издалека видна была знаменитая, с петровских времён, башня из красного кирпича[22]. Вокруг неё шли великие торги. В толчее, в накале страстей творилась купля-продажа, совершались мелкие и крупные сделки. Есенин знал, что тут можно было достать всё, что угодно: старообрядческие книги и древние монеты, редкие картины и кровных рысаков с каретами, жаренную на сковороде колбасу с луком и коньяки из подвалов Шустова, мебель и оружие; вспомнилось: Пьер Безухов из «Войны и мира» в 1812 году приобрёл пистолет именно на этом торжище. Книги на Сухаревке продавались и в крытых палатках, и с лотков, и на развале — они были разложены на мостовой. Одежонку, свою и ворованную, обувь, от лакированных сапог до лаптей, сбывали с рук. Обманывали простаков, деревенских... А уж крика, свиста, смеха и брани было тут вдосталь.

вернуться

21

Подог — палка, трость.

вернуться

22

Издалека видна была знаменитая, с петровских времён, башня из красного кирпича. — Сухарева башня находилась в Москве на пересечении ул. Сретенки и Садового кольца. Башня была сооружена по инициативе Петра I (архитектор М. И. Чоглоков) в 1692— 1695 гг. близ стрелецкой слободы полка Л. П. Сухарева (отсюда её название). Башня была разобрана в 1934 г. в связи с реконструкцией Большой и Малой Колхозных площадей. Сухаревский рынок возник вокруг Сухаревой башни в конце XVIII в., в 1925 г. был переведён в один из дворов на Садово-Сухаревской улице, а в 1930 г. закрыт.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: