— Посмотрите, какая искренность в каждом слове, — кричал он, — какая правда! А выражена коряво, порой даже неграмотно. Вот это мы поместим в журнале «Семья народников».
— Что же именно? — спросил Есенин, придвигая к себе листок со стихами, и прочитал:
Как верно, — проговорил Есенин. — Упруго. Бьёт в самую середину! Кто это сочинил? Заметно, что изучил «Слово о полку Игореве».
— Александр Ширяевец[27], — ответил Кошкаров-Заревой, радуясь тому, что стихи произвели впечатление. Есенин читал дальше:
— Это же Русь, Сергей Николаевич! — воскликнул Есенин, впиваясь взглядом в короткие строчки. — Её история. Народ!
— Читайте дальше, — подсказал Кошкаров-Заревой.
Есенин, ошеломлённый, рывком встал, взволнованный, затоптался по террасе, словно задыхаясь и ища свежего воздуха.
— Где этот человек? Я хочу познакомиться с ним. Он подлинный поэт!
— Этого сделать, к сожалению, нельзя, Сергей Александрович, — ответил Кошкаров-Заревой. — Он далече отсюда. Трудится телеграфным монтёром в почтовой конторе на железнодорожной станции.
Есенин вздохнул:
— Жаль... Очень жаль!
— Вы сегодня не в настроении, Серёжа. — Кошкаров-Заревой с некоторым беспокойством следил за ним. — Что-нибудь случилось?
Есенин стоял у раскрытой двери. Всё гуще синели сумерки. Они плотно окутали кроны берёз, и кроны слились в сплошную тёмную тучу. Но стволы ещё белели ярко и хрупко, с костяным блеском.
— Он уже целую неделю ходит такой расстроенный, — объяснила Дуня. — Ищет, чего не терял.
Есенин круто обернулся.
— А мне встречаются в магазине такие экземпляры, что просто диву даёшься, откуда они только берутся! — заговорил он, смеясь и сокрушённо качая головой. — Сегодня явился этакий дядечка, косматый, мордастый, грудь колесом, плечи тоже колесом, и швыряет на прилавок книжку, всю растерзанную, истыканную чем-то острым. Возьмите, говорит, назад эту гадость, эту отраву! Гляжу, Фридрих Ницше: «Воля к власти». Я, говорит дядечка, последователь божественного Толстого. А этот господин тщится возбудить якобы врождённые во мне звериные инстинкты! Зло во мне ищет... Нет, не поддамся! Я толстовец. Я кроток. Не только мясо убиенных животных не приемлю, но и вообще пищу, пламенем тронутую, не употребляю! Да-с. Я сыроежка. Рис зерном, изюм, сырую морковь, рыбу, солнышком обогретую, — пожалуйста. А борщ, селянка — это уже от лукавого! А твои, говорит, внушения — чинить людям зло — я презираю! И приговариваю тебя к смертной казни. Мы, я и мой приятель, тоже толстовец, поставили книжонку этого господина к забору и расстреляли из ружья. Говорят, проповедник зверства господин Ницше спрыгнул с ума? Правильно. Это со зла, туда ему и дорога!..
Кошкаров-Заревой рассмеялся невесело.
— Чудак, должно быть, какой-нибудь... Но как глубоко в толщу народную пустил свои корни граф Толстой...
— А вам приходилось встречаться со Львом Николаевичем? — спросил Есенин.
— Приходилось, и не раз... — Сергей Николаевич долго и с увлечением рассказывал о великом писателе.
Есенину больше всего понравился случай с генерал-губернатором Москвы великим князем Сергеем Александровичем.
— Однажды к Толстому является фельдъегерь от генерал-губернатора и вручает ему пакет, в коем приказывалось прибыть графу Толстому такого-то числа, в такой-то час...
— Что же ответил Толстой?
— Толстой ответил так: «Передайте господину губернатору, что русский писатель граф Толстой примет великого князя в удобное для него, Толстого, время. О месте и часе встречи губернатор будет уведомлен особо». И губернаторский посланец ускакал ни с чем.
— Эх! — Есенин вздохнул, и глаза его потемнели от восхищения.
Иногда по вечерам в загородный домик Кошкарова-Заревого приезжали члены литературно-музыкального кружка, люди разные и по таланту, и по убеждениям: Тут были и анархисты, и эсеры, и социал-демократы. Некоторые из них недавно вернулись из дальних поселений, куда были сосланы за революционную деятельность. Поэт Деев-Хомяковский, булочник, скромный, вечно с опаской озирающийся, скрытный, приезжал сюда чаще других. Суриковцы читали свои стихи, и Есенин почти автоматически отмечал недостатки их, удачные строчки, словосочетания и недобро радовался в душе: он мог бы сказать лучше, образней.
Застольные беседы за стаканом чая, споры о путях поэзии, о времени, которое требует от литератора слова особенного, пламенного, «буревого», — всё это насыщало его душу богатством, цены которому нельзя было определить.
В воскресные дни или по вечерам Есенин, Дуня и пёс Кайзер уходили в лес за грибами, играли в «догонялки»; мелькал среди рябой белизны стволов Дунин цветистый сарафан, и берёзы, как бы откликаясь на её смех, на восклицания, тоже звенели.
Домой шли тихо, умиротворённые, с полными корзинами грибов.
Дуня, отдышавшись, рассказывала хозяйке, как хорошо было в лесу. Она заботливо прикрывала пледом плечи женщины, укутывала ноги и пристраивалась рядышком — чистила грибы. По всему было заметно, что хозяйка любила эту расторопную, здоровую девушку и баловала её подарками, прощала её проделки и дерзости и неизменно отстаивала её от укоров мужа.
Вооружившись пилой и топором, Есенин и Дуня шли в сарай и распиливали длинные сосновые, берёзовые и дубовые брёвна, заготавливали на зиму дрова для печей, для камина. Есенин ловко разваливал топором толстые чурбаки. Дуня укладывала их в сарае. Делала она это быстро, споро и весело. Поленницы выглядели стройными, ладными, даже красивыми. Дунино лицо с голубыми глазами и скобочками бровей, всегда как бы в изумлении приподнятыми, с веснушками, рассыпанными по переносью, по розовым щекам, с губами, раскрытыми в улыбке и обнажавшими белые зубы — один зуб был посажен немного криво, и это придавало улыбке оттенок детскости, — вызывало симпатию и братское расположение. Есенину приятно было находиться рядом с Дуней, она отвлекала его от нелёгких дум, от тоски.
А тоска подкарауливала его всё чаще и чаще, наваливалась всей тяжестью, безжалостная, как татарское иго. Тогда и общество Дуни не могло помочь. Есенин запирался в своей комнатке, где от тишины звенело в ушах, и спускался лишь к столу, отрешённый, будто потерянный, с отсутствующим мученическим взглядом. Надвигалась осень, тучи всё чаще заслоняли солнце, дожди, короткие, словно бы пробные, окропляли поля и рощи, наводя уныние. Как-то в осенний серый дождливый день он вдруг ощутил отвращение к бумаге, написал лишь одно стихотворение «Капли», в котором отпечатались его настроение и его боль.
27
Ширяевец (наст. фамилия Абрамов) Александр Васильевич (1887—1924) — поэт. Его ранняя смерть произвела на Есенина тяжёлое впечатление. Памяти Александра Ширяевца посвящено стихотворение Есенина «Мы теперь уходим понемногу...».