Воскресенский сказал, как бы отрезвляя его:

   — Будущее — оно, конечно, прекрасно. Но вам, Сергей Александрович, надо жить сегодня. А у вас ни жилья, ни службы. — Он обернулся к Кошкарову-Заревому: — Вот с какой нуждой заявились мы к вам, Сергей Николаевич...

Кошкаров-Заревой, задумавшись, снял очки, близоруко щурясь, искоса взглянул на Бонч-Бруевича.

   — Вопрос сложный, что и говорить.

Дуня стояла в дверях и ждала, что ответит хозяин.

   — Первое время поживёте у меня, — сказал Кошкаров-Заревой. — Вас это устроит, господин Есенин?

   — Благодарю вас, — прошептал Есенин, глядя на свои руки, лежащие на столе ладонями вниз.

   — Наверху имеется свободная комната, небольшая правда, но для одного вроде бы вполне достаточная. Дуня, приготовьте её, — обратился хозяин дома к горничной.

   — Сию минуту, Сергей Николаевич.

Девушка скрылась, и там, где-то внутри помещения, дробно застучали её каблучки. Кошкаров-Заревой прошёлся по террасе, что-то соображая, грузный, неторопливый, за молчаливой хмуростью скрывая свою доброту. Остановившись перед Есениным, сказал:

   — Вы согласились бы — на первых порах, конечно, — поработать в книжном магазине?

Есенин встал.

   — А что я должен буду делать?

   — Продавать книги, мне думается. — Кошкаров-Заревой неожиданно погладил Есенина по волосам. — Коммерция!

Все заулыбались.

Воскресенский заметил не без иронии:

   — Ему не привыкать, Сергей Николаевич! Он у купца Крылова мясом лихо торговал. Поглядеть — любо-дорого! Первой же покупательнице — она в лавке постоянная, почётная — надерзил.

Есенин с укором поглядел на корректора, повёл плечом.

   — Вы уж наговорите, Владимир Евгеньевич...

   — Выходит, вы специалист в торговом деле, господин Есенин? — сказал Кошкаров-Заревой. — Вот и отлично! Я напишу записку хозяину магазина. Помещается магазин на Страстной площади. Вы подъедете туда — хотите сегодня, хотите завтра...

   — Сегодня. — Есенину не терпелось поскорее определиться на место — оно сулило ему хоть и неполную, но всё же независимость.

Кошкаров-Заревой ушёл в кабинет писать письмо. А Бонч-Бруевич обратился к Есенину:

   — Всё, что вы нам прочитали, для начала просто хорошо. От слов ваших веет свежестью... А нет ли у вас, Сергей Александрович, стихов несколько иного содержания? С социальным направлением, что ли... Вы меня понимаете? Таких, чтобы можно было напечатать в «Правде»? Эта газета большевистская.

   — Таких, к сожалению, нет, Владимир Дмитриевич. Я ещё не дорос до социальных обобщений жизни. Потом, возможно...

   — Ну, а долю российского крестьянина-пахаря разве вы не знаете? Тут и обобщать-то не так уж трудно, — подсказал Воскресенский.

   — Есть об этом, Владимир Евгеньевич, но слабо, топорно как-то. Я даже читать не хочу.

Бонч-Бруевич потрогал усы, негустую бородку.

   — Вам, Сергей Александрович, не продавцом в магазине служить, а приобщиться бы к большому рабочему делу. — Он кивнул на Воскресенского.

На террасу вышел Кошкаров-Заревой с письмом в руках, остановился, слушая петербургского друга. Бонч-Бруевич говорил негромко, доверительно, часто прерываясь, наверное, для того, чтобы молодой поэт мог глубже вникнуть в услышанное:

   — Время становится всё более бурным, всё более грозным, товарищи. Особенно после событий на далёкой сибирской реке Лене...

О Ленском расстреле рабочих Есенин уже знал от учителя Хитрова. Но он впервые услышал здесь непривычное обращение к слушателям — «товарищи», новизна и необычность этого слова вызвали в нём трепет.

   — Расстрел безоружных рабочих золотых приисков войсками царя, — продолжал Бонч-Бруевич негромким голосом, — потряс всю Россию. Знаете, что ответил царский министр Макаров на запрос социал-демократической фракции? Он заявил с трибуны Государственной думы: «Так было и так будет!..» Этот наглый и беззастенчивый вызов ещё более накалил гнев рабочих!.. Усталость и оцепенение, порождённые торжеством контрреволюции, проходят. Кончилась глухая и страшная пора реакции, когда на фоне утренних зорь и закатов вставали перед взором людей перекладины виселиц со свисающими с них петлями и по трактам России вооружённые конвоиры гнали колонны арестованных в сибирские остроги, на поселения. Залпы карателей на Лене явились сигналом для штурма твердынь царского самовластья!.. Вот дела-то какие, друзья мои... — Бонч-Бруевич смущённо усмехнулся, откидываясь на спинку плетёного кресла. — Я, кажется, разговорился не в меру. Прошу прощения, — взглянул на Есенина сквозь выпуклые стёкла очков. — Вам, наверное, не совсем интересно...

   — Что вы, Владимир Дмитриевич! Только я слабо разбираюсь в этих вопросах. Не дорос пока.

   — Дорастёте, — ободрил Бонч-Бруевич мягко, по-отечески. — Езжайте, устраивайтесь на работу. Сначала в магазин, а там, может быть, и в другое место попадёте.

Кошкаров-Заревой подал Есенину письмо.

   — Найдёте магазин, спросите Алексея Лукича Пожалостина и передадите письмо в собственные руки. И немедленно возвращайтесь сюда к обеду. Комната ваша к тому часу будет готова.

   — Она уже готова, — сказала Дуня, появляясь в дверях.

   — Ну что ж, возьмите пожитки Сергея Александровича и отнесите в его комнату.

Девушка взяла наволочку с книгами и молодо засмеялась, чуть запрокинув красивую голову.

   — Эх, вот так имущество! Ну и богатей же ты, парень. Миллионщик!..

   — Жизнерадостное создание ваша Дуня, — заметил Бонч-Бруевич. — Лёгкая, быстрая, смешливая.

   — И дерзкая ужасно, — добавил хозяин. — Дерзит на каждом шагу, даже голос повышает, а я, представьте, обидеться не могу — так непосредственно и обаятельно всё это у неё выходит. С женой моей — полное единение взглядов. Ну, с Богом, Сергей Александрович! Не заблудитесь?..

   — Я его провожу, Сергей Николаевич, — сказал Воскресенский.

Пёс Кайзер дошёл с ними до калитки, остановился, как бы прощаясь со своим новым другом. Дуня, подбежав, подсказала Есенину:

   — Ну, приласкай его, погладь, видишь, влюбился в тебя с первого взгляда.

   — А ты? — Есенин потрепал собаку за уши.

   — Ишь какой! — вдруг рассердилась Дуня. — Так вот прямо и растаяла!..

8

День, ночь — сутки, неделя, месяц...

Уже больше месяца жил Есенин у Кошкарова-Заревого. Бытие казалось ему нереальным, и всё, что происходило с ним — ив книжной лавке, и в доме, — не ощущалось явью.

Утром он уходил на службу, стоял в магазине, продавал книги, узнал многих интересных людей-книголюбов, вёл с ними беседы, внимал их «завиральным» смелым высказываниям, насыщался знаниями. Память нанизывала факты, случаи из литературного быта, фантазии и теории, задиристо опровергающие одна другую. В сером костюме, в свежей рубашке с бантом, лёгкий и оживлённый, улыбающийся, услужливый, он окрылённо двигался за прилавком; знатоки усердно рылись на полках, выискивая редкое, новое, незнакомое даже для самого продавца, и объясняли ему суть, значение и ценность того или иного произведения. Малоопытным покупателям он хоть и несмело, но предлагал сам.

Когда же магазин пустел, он выбирал книжку и, присев на ступеньку переносной лестницы, читал, читал. Читал он много, с жадностью, с расчётом — классику, современную поэзию, прозу. Можно ли прочесть всё, что издано? Казалось, он мог быть среди книг круглые сутки, но всё же «домой», к новому пристанищу, ехал с нетерпением — там встречало его радушие, прогулки по лесным тропам.

В сумерки, за чаем, Сергей Николаевич, вернувшись из города, сообщал последние литературные новости, приносил рукописи поэтов из народа, — читали их вместе, разбирали — стихи были по большей части неумелые, слабые, и Кошкаров-Заревой разъяснял Есенину, в чём их слабость... Но, несмотря на несовершенство стихов, Сергей Николаевич — этого он не мог скрыть — втайне гордился многими из своих неискушённых авторов.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: