Накануне приезда Пущина он отнюдь не предавался лицейским воспоминаниям, так мне представляется. Слишком свежи были новые раны. Лицей оставался где-то в далёком прошлом, одесская же история казалась ещё настоящим.
...Разумеется, Пушкин был бы рад увидеть Пущина в любой день своей жизни и в изгнании, и на свободе. Но встреча в январе 1825-го приобрела особую остроту. В двадцатые годы это был, пожалуй, самый трудный период его жизни.
Известно: Пущин всегда имел на Пушкина особое нравственное влияние. Большой Жанно — не по одной фигуре кличка. Великодушие, готовность постоять за справедливость, отменная весёлость, но совершенно без нервных судорог самолюбия. Сколько раз он успокаивал Пушкина, уязвлённого насмешкой или собственной промашкой. Однако всё это относилось к отрочеству, к детству почти. Сейчас же сидели друг против друга два совершенно взрослых, определившихся человека, сквозь радость свидания немного удивляясь тому и меряя быстротечность времени...
С чего начать, чтоб так же как в Лицее, хоть и в споре, но согласно бились сердца?
Иван Иванович начал с того, что ближе лежало:
— Что одесская история твоя? Шуму много о тебе да о комедии тёзки твоего. Все шумят, а толком никто объяснить не может, что с тобой приключилось. Многие грешат на графа. А ты — как?
— Граф — штука тонкая. Я и сейчас хладнокровно не могу всё его касающееся рассудить.
Произнёс Пушкин эти фразы вяло, как бы не хотелось ему дальше продолжать. И мысль мелькнула: Дельвигу бы сказал и стихи прочёл, не одни эпиграммы. Мысль была непозволительная в виду розового, ясного, внимательными глазами рассматривающего его Большого Жанно. Пущин заметно был оживлён интересом к одесской истории, а больше готовностью бодро, без кислоты во взоре, сочувствовать. Или не столько сочувствовать, сколько рассудить, как в Лицее он без ошибки рассуждал, чья вина?
Нежелание друга вдаваться в подробности одесского житья Пущин приметил, но всё-таки спросил:
— Может быть, какие-нибудь новые твои фарсы стали известны кому не надо?
— Мысль, душа моя, богатая, только мне о том ничего не известно, — усмехнулся Пушкин. — Да что и говорить об этом вздоре. Сказано: отправить в имение родителей своих, для охлаждения сердца и разума в здешних сугробах, я так полагаю... Надолго ли?
Он сидел, зажав руки в коленях, смотрел теперь в сторону, и снова выплыла мысль о Дельвиге, появилось перед глазами его лицо близорукое, родное, как запомнилось из того майского дня, когда барон провожал его в ссылку.
Они оставили тогда бричку, шли пешком по мокрой после быстрого дождя дороге. Горьковатым, сырым и сильным запахом пахли листья на старых липах вдоль дороги. И временами казалось: они просто вышли на прогулку, и в его воле вернуться, как вернётся Дельвиг с младшим Яковлевым, братом лицейского.
Дельвиг говорил, что ждёт его через год и с новой поэмой, а то с двумя, «А ты, брат Пушкин, уж постарайся, поймай любовь такую, чтоб достало не на одну сотню строк. Да сам кинься в герои!»
Чтоб малый, не тревожащий срок ссылки казался убедительным, Дельвиг дурачился, перепрыгивая через светлые лужи. Ленивый в движениях, толстый, он старался, лицо его разгорелось.
Голос у барона при его рассуждениях иногда срывался, он обещал сам приехать на юг, если какие-нибудь обстоятельства, к примеру романтические, задержат Пушкина. Но представить, чтоб вот так, как Жанно, через волчьи вёрсты, через сугробы Дельвиг вломился в занесённый двор — нет, этого представить было невозможно...
— Дельвиг мне год только ссылки обещал, да вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Который уже идёт? Шестой.
— Авось — последний. — В голосе Жанно большой уверенности что-то не слышалось. Надо было переводить разговор, он и перевёл его. Стали вспоминать лицейских: Малиновский, Матюшкин, Яковлев[83]. Дельвига Жанно назвал после Илличевского[84], упомянув и стихи Олосеньки, а Кюхлю[85] вовсе не вспомнил.
— ...Вольховский[86] отлично служит. Ещё из жалованья и наград слепому отцу помогает...
Вольховский всегда был непостижим силой духа и какой-то исступлённой самоотверженностью. Он был рад за Вольховского, служба которого шла своим чередом, раз и награды доставались... Он был рад за Матюшкина, Малиновского, Яковлева, за Олосеньку.
— А что Данзас[87]?
— Служит. Сам доволен, им довольны. А помнишь, и ты метил в военные?
— Было. — Пушкин засмеялся. — Да судьба как определила: мне капусту поливать в своей пустыне, тебе — в уголовные судьи, из гвардии по доброй воле да и не без некоего умысла, я полагаю?
На этих словах он нагнулся со своего кресла к Пущину, как бы приготовившись услышать наконец тайну, о которой догадывался ещё в Петербурге.
Пущин промолчал, только улыбнулся и кивнул согласно.
За дверями, в сенях, шелестели, переступая, быстрые ноги; кто-то сбрасывал с плеча на пол увесистые вязанки дров; звенели ведра, и ворчливо-весёлый голос няньки отдавал последние распоряжения перед обедом.
— Ты тогда на генерала Киселёва полагался и на Орлова. А мне тебя за фалды оттянуть от них хотелось.
— И напрасно... И очень напрасно, душа моя! Протекция — что? Она всегда обманет. Они по двенадцатому году были мне дороги. А? Ведь я не философ, а поэт, что составляет чертовскую разницу и отвращает от капусты, душа моя! — Он засмеялся, закидывая голову, как обманувший кого-то хорошей шуткой. — Впрочем, от капусты никуда нам не деться, пирогами именно с ней, сердешной, няня потчевать станет.
Пущин хорошо помнил, как до ссылки, в Петербурге друг пытался припереть его к стенке, узнать, существуют ли тайные общества в России и не является ли он членом одного из них?
Сейчас он ответил ему не столько словами, сколько взглядом, согласным кивком: существуют.
Вдруг в середине разговора Пушкин вспомнил со смехом и не без самодовольства, будто царь нынче страшно испугался, увидев его фамилию в списках прибывших в столицу. Выяснилось: явился Пушкин Лев, всего-навсего младший брат.
Сказал и посмотрел вопросительно: анекдот? Или можно верить? Тому, что царь связал с его мнимым приездом в столицу приближение каких-то событий? Политических, разумеется.
Пущин сидел румяный от здоровья, с мороза. Руки были скрещены спокойно.
— Политиком тебя никто не числит, и царь — тоже. Не льстись. Но поэтическая слава твоя растёт, этого ли мало? Не одни барышни наизусть заучивают, и мы, грешные...
Обида была так сильна, что краска бросилась в лицо, он прижал руки к груди и смотрел на Пущина почти так, как бывало в Лицее. Они все, они решительно все: Вяземский, Жуковский, а теперь Жанно — с большой охотой приучали его к мысли, что он поэт — не более того.
— Я не добиваюсь знать, какие именно тайные общества на Руси. И очень понимаю, что не стою доверия господ, затевающих их. Так, душа моя, может, стою в таком случае хотя бы недоверия? Царского? Или и в этом мне отказано?
Пущин взглянул на него исподлобья, тоже прежним взглядом, останавливающим вспышку и ненужные, может быть, готовые вырваться сгоряча слова.
— Как дело ни верти, ты меня обижаешь. Царь всё-таки не за стихи о розе меня ссылкой отметил. — Пушкин сказал это резко, но тут же обмяк, улыбнулся. Они вскочили одновременно, забросили друг другу руки на плечи и принялись ходить по тесной комнате, как когда-то ходили по коридорам Лицея, по дорожкам под липовыми сводами, по розовому полю.
То прежнее, на всю жизнь дружеское тепло должно было вытеснить обиду — обида оставалась. Даже плечи и руки его будто затвердели, не так охотно отозвались на объятья Пущина...
Как они не понимали и все вместе: он не мог быть другим, лучшим, забывшим ради музы самое жизнь, знающим себе цену, не влюблённым в Элизу Воронцову, не сочиняющим эпиграмм, медлительно важным от приметно сохраняемого достоинства? Он мог быть только самим собой, и, как бы он сам себя ни держал за руки, муза непременно должна была привести его сюда, в Михайловское. Именно — муза — в ссылку...
83
Стали вспоминать лицейских: Малиновский, Матюшкин, Яковлев... — Малиновский Иван Васильевич (1796—1873) — лицейский товарищ Пушкина, сын первого директора Лицея В. Ф. Малиновского. Прапорщик, затем капитан лейб-гвардии Финляндского полка, с 1825 г. отставной полковник, помещик.
Матюшкин Фёдор Фёдорович (1799—1872) — лицейский товарищ Пушкина, моряк, впоследствии адмирал, сенатор.
Яковлев Михаил Лукьянович (1798—1868) — лицейский товарищ Пушкина; с 1817 г. чиновник Сената в Москве, коллежский секретарь. С 1827 г. переведён в Петербург, работал в канцелярии у М. М. Сперанского. Впоследствии действительный статский советник.
84
Илличевский Алексей Демьянович (Олосенька) (1798—1837) — лицейский товарищ Пушкина, поэт. Служил в Министерстве финансов и в Министерстве государственных имуществ.
85
Кюхля — Кюхельбекер Вильгельм Карлович (1797—1846) — лицейский товарищ Пушкина. Поэт, литературный критик, издатель альманаха «Мнемозина». Член Северного общества, участник восстания на Сенатской площади 14 декабря 1825 г. Осуждён к 20 годам каторги. С Пушкиным был связан взаимной дружбой и общностью литературных интересов. Удивительна неожиданная их встреча в октябре 1827 г. на почтовой станции, когда Кюхельбекера переводили из Шлиссельбургской крепости в Динабургскую. Друзья кинулись друг к другу, но жандармы их растащили. На следующий день Пушкин записал об этом для своих автобиографических записок.
86
Вольховский Владимир Дмитриевич (1798—1841) — лицейский товарищ Пушкина, прапорщик гвардейского генерального штаба. С 1826 г. — на Кавказе. Участник войн с Персией и Турцией (1826—1829), капитан, позже полковник, генерал-майор. Член «Союза спасения» и «Союза благоденствия», привлекался по делу декабристов.
87
Данзас Константин Карлович (1801—1870) — лицейский товарищ Пушкина, секундант в его дуэли с Дантесом. Прапорщик; о 1827 г. штабс-капитан Отдельного Кавказского корпуса. Впоследствии генерал-майор. По свидетельству С. Н. Карамзиной, Данзас, Жуковский и Даль были «тремя ангелами-хранителями, которые окружили смертный одр <Пушкина> и так много сделали, чтобы облегчить его последние минуты».