...Но не один он досадовал, Пущин тоже не был доволен своим ответом. Однако лёгкого тона не изменил, хоть сжалось сердце, когда увидел, как померкло, будто уменьшилось, лицо Пушкина. А ведь знал же, знал, с какими мыслями переписывается тот же «Кинжал», как в армии многими считается прямым призывом к тираноборству. А тираном, деспотом, известно кто числится: кто пил, и ел, и обещал — и делом не замучен. Кочующий деспот. Царь, которого и современники и потомки, может статься, будут помнить по строчкам Пушкина. А он: «Не льстись!»
...В середине обеда они оказались в комнате, где работали девушки. Тут было обстоятельство особое, и Пушкин не знал, хочется ли ему, чтоб это обстоятельство разглядел Жанно. Но две бутылки «Вдовы Клико» привезённые гостем, сделали своё дело. А может, няне захотелось показать своих подопечных. Или расширить праздник до пределов всего дома?
После поднесённого стаканчика она разошлась:
— А наливка моя? И вам велено принести, и девушек не грех угостить. Когда ещё праздник выпадет, чтоб гость да такой красавец? Пусть их — наглядятся...
В светлой большой комнате снег льнул к окну, и было светло именно от этого снега. А также белёное полотно их рубах, их наивные вышивки, которыми няня похвасталась, отбрасывали зимний, однако и тёплый, уютный свет.
Ольгу Калашникову Пущин приметил сразу[88], хотя она сидела у самого окна. Красивей всех была? Смелее? Наряднее? Или он перехватил взгляд, брошенный на друга? Во всяком случае, подмигнул Пушкину легко, одобряя. Пушкин опять покраснел: в этот свой мир он предпочёл бы никого не впускать.
...Это был запорошенный мир. Зимой лёгкими, широкими звёздочками снега, а весной, очевидно, осыпающимися лепестками вишен. Летом же зацветут ромашки... Мир, отмеченный следом босой, осторожной ступни. Мир, почти не отразившийся в письмах, в стихах...
В лучшие минуты он сажал её напротив лунного света и рассматривал не то с удивлением, не то с благодарностью. Красота её была из нянькиных сказок и побасёнок. Ни бойкостью, ни статью, ни лебяжьей белизной шеи и подбородка не уступала она Наталье, купеческой дочери, о которой он только что написал. У той жених оказался разбойник, убийца. Кем он окажется для крепостной красавицы? Для любимой дочери Мишки Калашникова, вора очевидного и при том доверенного управляющего?
Лунный свет, пробивающийся в заснеженное окно, был так же прост, как женщина, которую он вдруг притянул к себе, поцеловал медленно, влажно... В жёны царю Салтану она тоже сгодилась бы, да не судьба.
Пушкин усмехнулся: впрочем, тут и выгода прямая. В бочку и с младенцем — если он случится — Ольгу, разумеется, не забьют, в море или хотя бы в Сороть не бросят. Но всё же...
Он лежал рядом с нею, прижав её голову к своей груди, перебирая длинные, полураспущенные волосы. Бочка — вздор, а вот за косы отец волочить станет, если не доглядеть...
За окном, хорошо различимый, скользил, как по нитке, крупный снег, ещё сужая пространство. Из которого ему было не выбиться никакими силами, что там ни думай насчёт побега за пределы России.
Будущее рисовалось туманным, всё, кроме стихов, кроме «Онегина» и задуманного уже «Бориса Годунова».
Запорошенный мир, утешительный возле этой юной женщины...
Однако дверь в этот мир захлопнулась легко. Хозяин и гость вернулись к своим трубкам, к своему кофе, а главное, к привезённой в списках комедии. Комедия была прекрасна. Нет, скорее — восхитительна! Пушкин не просто смеялся, вскакивая на диван, поджимал колени к груди и взвизгивал от смеха. Пущин из-за кромки листа улыбался ему сочувственно и потряхивал страничками: то ли ещё будет!
Впрочем, резвились недолго. Пушкин нахмурился:
— А право, досадно, что старая моя приятельница цензура все эти прелести из ревности спрячет под шапку-невидимку... Да и кто сунется в цензуру с подобным?
— Ничего. Тетрадкой будет ходить, если книжкой не велят. До тебя же дошла, а псковская глушь — не гостиная в Петербурге, откуда до гвардии — два шага. А там — армейские, барышни, барыни. А у барынь — зятья, а у зятьев когда же без друзей, без гусаров обходилось? Будет, будет — тетрадкой!
— А я и лучше скажу: половина стихов войдёт в пословицу — вот тебе крест! А пословице никакая цензура соли на хвост не насыпет.
И они опять смеялись. Мир разомкнулся, ничто не напоминало о заключении одного и скором отъезде другого. Они видели себя не среди михайловских сугробов, не под убогой кровлей бревенчатого дома. Может быть, они мчались в санях вдоль Невы, и проспекг ты города, и кивки знакомых, и розовый от заходящего солнца шпиль Адмиралтейства — всё было с ними. И аккуратный с большими кулаками немец в Красном кабачке, и квартальный возле своей будки, совершенно застывший на морозе, только и ждали буйной, весёлой драки... Ах, как славно, как отлично-хорошо всё устраивалось...
Облако розовое, пышное, как сама надежда, стояло над ними.
И вдруг всё переменилось.
Пушкин глянул в окно, лицо его стянулось, он неловко повёл шеей, как будто воротник стал невыносимо тесен. Пущин кинулся к окну вслед, но ничего, кроме чужого возка, не приметил. В сенях происходило какое-то шевеление...
В дверь постучали, и вошёл монах, хитро-приветливо оглядываясь вокруг. Пущину он рекомендовал себя настоятелем монастыря в Святых Горах и не слишком вразумительно объяснил причину своего появления. Надеялся, услышав фамилию гостя, встретить и своего старого знакомца. Ан вместо того видит приятного молодого человека. По какой же надобности заглянувшего в наши места?
— Я друг по Лицею Александру Сергеевичу...
Тут Пущин, произнёсший это, отменно-важно поклонился, но, скорее, в сторону Пушкина, изъявляя тем особое уважение поэту, а не внезапному посетителю. В голове же, пока говорил и кланялся, промелькнуло: «Однако! Сорока ему, что ли, на хвосте принесла? Крепко под прицелом держат».
Пили чай с ромом. Лицо монаха покраснело в тепле, капли пота текли по виску, по шее. Важная и вместе суетливая манера его откидываться в кресле, подливать из бутылки, а также пускаться в рассуждения — была старческая и показывала, что не скоро он решится выйти на мороз и отправиться в обратный путь, оставив их вдвоём.
Пущин то и дело вскакивал, подходил к окну, поглядывая искоса на занесённый снегом двор, на мирную картину чаепития. Пушкин подмигивал ему из-за спины настоятеля, делая вид, что потешается такой оказией, возводил глаза и руки... Пушкин считал, что друг и краткий гость его раздосадован — не больше. Между тем Пущина брала тоска, недоумение, обида за первого поэта России.
В самом деле, все уже, кажется, признали: первый. Печатают и читают — из рук рвут. Что ни поэма — шум, гам, только разве «Фора!» не кричат. А тут мало снегов и одиночества, так во всём доме для него в одной комнате топят. Старуха живёт вразвалочку, не расторопна при любви своей: сидит барин в своём закутке, не возражает, а ей что? Хоть бы велела другие комнаты отворить, ту же биллиардную... Еда: гречневая каша, картошка да капуста, скверно квашенная... Тут не только божественные строчки пойди поймай из вольной стихии, тут с ума не сойди, не спейся вместе с этим мокроносеньким шустрым соглядатаем. Пущин поистине смотреть не мог, как проворно тянется его сухонькая ручка к пузатой бутылке. Ишь!
Настоятель был не так чтоб уж плох сам по себе, но Пущин не умел простить ему того смущения, какое охватило Пушкина, когда ещё в окно увидел: явился. Помнится, в Лицее гораздо развязнее держал себя Александр, хоть и застигнутый на какой-нибудь шалости, а нынче даже плечи пригнулись...
По чести сказать, всё было горько в Михайловском, но горше всего эти пригнутые плечи, несвободный поворот головы в его сторону да книга, положенная поверх грибоедовской рукописи, чтоб скрыть её.
Когда настоятель наконец откланялся, Пушкин принялся тормошить друга, но прошлое оживление не возвращалось.
88
Пущин Ольгу Калашникову приметил сразу... — Калашникова Ольга Михайловна (1806—1840) — дочь крепостного, служившего в Михайловском и Болдине. С 1831 г. жена мелкопоместного дворянина П. С. Ключарёва. Она была «крепостной любовью» Пушкина во время ссылки в Михайловское. В мае 1826 г. Пушкин отправил её в Москву и просил Вяземского помочь ей добраться до Болдина и позаботиться о будущем ребёнке. Вскоре у Калашниковой родился сын, но через два месяца умер.