Но до безалаберного, шумного было ещё далеко: слово о друзьях истинных опять капнуло горькой каплей. После некоторого молчания Пушкин сказал со вздохом:
— Царь молод, авось придёт ему охота повеликодушничать. И самому приятно, и перед людьми не стыдно. Вернёт наших из Сибири...
— Авось. Воистину у нас вместо трёх китов одно «авось» на себе мир держит.
— Вера горами движет... Если мы все разом станем уверять господина, что великодушие — первейший признак героя, то не поверит ли он и не захочет ли...
— Забавно. — Дельвиг вытянул ноги, зажав ладони в коленях. Плечи его поднялись, он поглядывал на Пушкина искоса, проверяя для себя: а верит ли друг тому, что говорит? Или только хочет верить? — Забавно. Он тебя признал умнейшим человеком России и не ошибся. Тебе бы не ошибиться в надеждах своих.
— Меня, душа моя, за «Стансы» многие судили, но, я думаю, уроки и царям полезны.
— А ты уверен, что угодил его величеству с пращуром? У Николая Павловича может ведь тоже оказаться совсем другой список великих людей, чем у тебя для него.
Тут они засмеялись оба, с некоторым недоверием вскинув головы, как люди порознь, но в одно время дошедшие до удачной мысли.
...За наскоро приготовленным обедом со странной смесью бесшабашности и грусти они подняли первые бокалы в многозначительном молчанье. Потом Пушкин кивнул Дельвигу и сам прочёл его строки:
Голос Пушкина был тих и глух, вроде бы не для этих восклицающих строчек, вино на этот раз не веселило, бокалы вернули на стол как-то нерешительно...
— Так ли, душа моя, Тосинька? — Он назвал его старым, лицейским именем.
— Так. — Дельвиг, опустив голову, блеснул очками. Тяжёлый подбородок его вздрагивал. — Наперекор всему — и тому, что тебе говорил, — я верю: встретимся...
— Для сердца нужно верить... — Однако Пушкин усмехнулся с видом человека, вовсе не укреплённого верой.
Что так? Или, несмотря на все предыдущие разговоры, в некие посулы царя верилось плохо? Или строчка из давнего юношеского стихотворения была хоть и кстати, но так далеко от нынешних забот?
— Я обещал Марии Волконской встречу, когда провожал её к мужу из Москвы в Сибирь. Вот поеду в Оренбургские степи за своим Пугачёвым — заверну...
Они были так молоды, у них ещё было время для надежд, и мечты ещё посещали их. Мечты о встречах, о дальних странах, о прекрасных мгновениях любви, о детях, наконец. Мечты даже о будущем ещё не рождённых детей. А также — о Славе... Впрочем, слава уже была. Они, особенно Пушкин, жаждали теперь влияния. Стало быть, постоянными оказывались мысли о собственном журнале, о собственной газете, которые они заведут, дай только оглядеться — не чета суке «Северной пчеле» и гораздо лучше «Телеграфа», Бог с ним, с Полевым...
Они были ещё так молоды, глаза при многих случаях сияли, и ослепительные зубы обнажались в улыбке влажно, выпукло от этой молодости. Волосы их были ещё упруги и обильны, у Пушкина вились круто, в каждом кольце играла крошечная радуга... И ощущение недавно полученной свободы ещё волновало кровь, ещё не стало окончательно привычным для Пушкина.
Вечером всем обществом поехали к старикам Пушкиным. Это было выдумкой Дельвига, который с самой осени двадцать четвёртого года старался помирить Сергея Львовича с сыном, хотя бы заочно.
Прежняя светская, неразборчиво пёстрая жизнь отплывала от Сергея Львовича и Надежды Осиповны весьма приметно. Скудели силы; убывали возможности; имения существовали где-то сами по себе, принося больше неприятностей, чем дохода, как по крайней мере казалось. Теперь они жили, радуясь случайным гостям, перебирая при них и наедине друг с другом подробности московской полуродственной, полудружеской толкотни. Карамзина вспоминали особо и опускали глаза от огорчения.
С приходом Дельвига начинались слабые, сами себя перебивающие хлопоты. Однако новые свечи всё же несли, появлялся и чай, иногда бутылка славного вина. Надежда Осиповна, неприметно для себя самой, величественным, почти забытым движением раскидывала по плечам жёлтую, тоже стареющую, шаль. Сергей Львович, набираясь решимости, ёрзал в глубоком кресле, готовился к осуждению Сашки.
Ах, если бы он знал, с чего началась вражда! За Александром накопилось столько непростительного. На каждом углу кричит, обвиняя старика отца чуть ли не в доносительстве — возможно ли?
Сергей Львович поднимал палец, веля прислушаться к своим словам. И сам клонил ухо, будто слова его, как мухи или осы, ещё бились об оконное стекло, когда он замолкал. А возможно, Сергей Львович прислушивался к умершим звукам той давней ссоры с сыном? И сознание своей неосторожной вины заставляло его злиться? Во всяком случае Дельвиг думал так, иногда изумляясь мелочности старика до того, что рот сам по себе открывался, как в детстве.
...Да, Александр числит отца во врагах своих, а он простил ему всё по-христиански и готов любить. Однако не может ли Дельвиг объяснить непочтительному сыну: теперь, после ссылки, зачем ему ездить в Михайловское? Он путает этим планы родителей. Михайловское же не принадлежит Сашке ни единой былинкой своей...
Палец опускался так же назидательно на этой или какой-нибудь подобной фразе. Дельвиг, бывало, даже ноги подбирал и глаза таращил, силясь понять логику рассуждений Сергея Львовича. И сам чувствовал свой почти неприлично вылупленный взгляд сквозь толстые очки. Но он был отходчив и жалостлив, приметы старости его расслабляли. И сейчас он засмеялся, увидев радость Надежды Осиповны. Да и Сергей Львович несколько неожиданно семенил навстречу сыну, раскинув родственные объятья. Одежда его при том пришла в беспорядок: воротнички выбились, жилет торчал кургузо. Но в этом беспорядке и в застывшей позе своей, с раскинутыми руками он был скорее трогателен, чем смешон.
Александр оставил отцовский порыв без внимания. Но, ко всеобщему удовольствию, обошлось. Сергей Львович вернулся в кресла, и Дельвиг приметил: на сына смотрел странно, будто его томила какая-то загадка, а ответ был у Александра. Так не расщедрится ли тот?
Александр сидел возле матери, подперев лоб рукой, никаких намёков не желая замечать. Скорее всего, и в самом деле не догадывался, чего хочет от него отец. Недоумение, однако, рассеялось скоро.
— Третьего дня говорил с Блудовым Дмитрием Николаевичем[96]. — Сергей Львович бережно соединил пальцы и возвёл глаза к высокому потолку при этих словах.
Последовала долгая, отдышливая пауза. Выражение лица Сергея Львовича, его откинувшейся фигуры — всё должно было намекать: встретились с министром как давние знакомые, почти друзья, и время не разделило их...
— Дмитрий Николаевич передал мне слова его величества. Наконец-то и старик отец удостоился услышать. Я скорблю вдвойне: как христианин и как отец, неужели мне последнему? Неужели я не заслужил ни любовью, ни заботами?..
Теперь, нечётко произносимые, скомканные волнением слова вылетали с некоторым даже присвистом. Глаза Сергея Львовича покраснели от сочувствия самому себе.
Дельвиг не знал, как поступить: выражение Александра было совершенно каменное.
— Я хочу, чтоб меня поняли наконец, — лепетал, внезапно остывая, Сергей Львович. — Я готов гордиться, я всю жизнь жаждал, но почему чужие люди? Милые сердцу по прошлым связям, но мне — последнему? Гордость отца...
Как они не понимали: теперь, когда Александр наконец прощён и обласкан, когда всё разъяснилось, он тоже хотел, он хотел... Тут вступил в силу широко раскинутый батистовый платок. И искренняя, бессильная старческая слеза шустро пробежала по несколько обвислой щеке. Нет, они не понимали!
96
— Третьего дня говорил с Блудовым Дмитрием Николаевичем... — Блудов Дмитрий Николаевич (1785—1864) — до 1820 г. советник и поверенный в делах русского посольства в Лондоне, с 1826 г. — делопроизводитель Верховной следственной комиссии по делу декабристов. Позже — товарищ министра народного просвещения. В 1832—1838 гг. министр внутренних дел. Один из организаторов литературного общества «Арзамас». Пушкин в разные годы общался с Блудовым, однако чаще всего в начале 1830-х гг., что было связано с политическими интересами и занятиями историей Петра I: Блудову был подчинён архив Коллегии иностранных дел.