Странно – говорил он жесткие слова, но в них вместо холодности и осуждения прозвучали боль и обида. Он так же, как и за минуту перед этим, неловко, будто на деревянных, негнущихся ногах, повернулся, зашагал от меня, ссутулившись, сердито вымахивал тяжелыми сапогами. Я догадался, почему он опоздал: видно, только вернулся с тактических занятий: аккуратный Долгов еще не успел как следует почиститься. Сейчас ему в спину били лучи солнца, и в складках гимнастерки, возле ремня, серебрился тускло-дымчатый налет пыли; на затылке отсеченные пилоткой черные волосы тоже отливали белесым налетом. Сапоги он, должно быть, успел драйнуть щеткой, но и на них от задников вверх белели недочищенные стрелки. Неужели торопился за мной?… "С тех пор как загуляют нервишки, так и сжимает кулаки", – пришли на память слова Сергея.

Вечера были теплые, мягкие и какие-то грустные. Особенно я это чувствовал, когда нас выстраивали, вели на ужин. Солнце уже скрывалось за длинный навес ракетного парка и разливало вокруг только багровое сияние, в нем все будто растворялось, становилось тоже багровым, даже запыленные клены у казармы.

Меня вызвал командир батареи.

В канцелярии кроме него сидел и лейтенант Авилов. Капитан Савоненков встретил сердито, оторвав взгляд от стола, сказал:

– Вот вам и юрьев день! До самоволок, значит, докатились? Рассказывайте!

Авилов был не в своей тарелке – не смотрел на меня, сидел сгорбившись: досталось, наверное! Мне вдруг стало его жаль, и я честно признался, точно на духу: не утаил ни одного случая своих уходов. Даже, как уходил, выложил. Не назвал только Надю. И уж не знаю, из каких соображений – из деликатности, или им это просто было не нужно, – ни комбат, ни лейтенант Авилов не спросили о ней.

Капитан мрачно, с напряжением смотрел на меня, стиснув топкие нервные губы. Резко выпрямился за столом, точно от неожиданной острой боли:

– Понимаете, что значит служба? Не мной, не лейтенантом Авиловым придумана она. Мы тоже не вольные птицы. Охранять нам поручили. Понимаете, охранять? На пост поставили. А пост большой – вся страна, заводы, фабрики, земля. И главное – люди, их жизнь… Двести тридцать миллионов за нами! – Голос капитана сорвался на хрипе, он угрюмо замолчал, отвернулся. Пальцы рук вздергивались на столе. Сгреб газету, лежавшую на краю. – Вот читайте! Грамотный! – протянул газету через стол, но, поняв, что сейчас мне не до чтения, откинул ее на место. – Американский министр Макнамара пугает, стереть нас в порошок собирается! Ясно, зачем нужна дисциплина? Свою мать, себя и нас вместе с собой ставите под удар.

Он опять замолчал. У Авилова брови периодически сводились, будто он думал трудную думу. Скосившись на него, Савоненков вздохнул, сказал:

– Выходит, все-таки ошиблись. Хороший наводчик, предложения по боевой работе внес – расцеловать мало, а за самоволки судить надо. Дисциплина – главное, альфа и омега в оценке человека. – Он досадливо поморщился, глуше закончил: – Будем думать, что с вами делать. Видимо, без суда не обойтись: за самоволки, подрыв боевой готовности… Идите.

И я ушел. Что ж, суд так суд. Только бы скорее, без дополнительных пыток ожидания.

Сергей встретил меня мрачновато.

– Ну и отмочил, шесть тебе киловольт!… Замарался по самое темечко.

И хотя он был чисто выбрит и загорелую, под цвет густого кофе, шею туго перерезал белой полоской свежий подворотничок, он, казалось, похудел, а точнее, просто устал – короткие морщинки прочертились у губ, да и блеск запавших глаз поубавился, потускнел. Обычная шутливость, веселость пропали, и он выглядел мрачным. За пять этих суток, пока сидел на губе, им тут досталось – две тревоги с длительными переходами и ночными занятиями. Далеко не медом потчевала служба…

Отвернувшись, Сергей сосредоточенно, с подчеркнутой деловитостью, специально для меня перекинул через голову скатку и, обхватив цепкими корявыми пальцами автомат за вороненый ствол, двинулся из казармы, не удостоив меня напоследок взглядом. Он заступал в караул: перед казармой солдаты выстраивались на инструктаж.

И не столько от слов, минуту назад сказанных Нестеровым, сколько от этого вида его защемило сердце. "Эх ты, человек и два уха! Мы тут бьемся, стараемся, горы дел перевернули, а ты на губе околачивался! Впрочем, разве ты поймешь?"

"Ну и пошло все к чертям, раз так!" – с внезапной, круто подступившей обидой подумал я, опускаясь на кровать.

На второй день, когда он вернулся из караула, между нами произошла ссора. Встретились на плацу перед казармой – я ушел с волейбольной площадки. Вообще не находил себе места: оставался один – тошнило, но и среди гогочущих, беззаботных солдат было не слаще – все раздражало, злило.

Нет, он не улыбался, по обыкновению: был не в духе, – может, усталость сказалась.

– Чего ушел-то? Иль волка ноги кормят? Нравится удирать?

И тут я не выдержал, взорвался – в голове помутилось, лицо Нестерова расплылось, как в молочном пару:

– Иди ты… в конце концов! Уходи! Надоело все! Ты… со своей назойливостью. Понял? Нет?

– И-эх, дурак! Думал, ты умнее.

Он двинулся на волейбольную площадку – оттуда долетали звонкие хлопки мяча, выкрики, веселое ржание. А я прислонился к тому самому столбу, которому когда-то Крутиков заставлял меня отдавать честь. Ирония судьбы… Ладонями стиснул голову: в висках стреляло. Достукался! Говорил эти слова когда-то Рубцову, теперь сказали мне.

Положение мое стало совсем кислым. Да и вообще в расчете кончилась простота и ясность, стало натянуто и тихо, словно перед взрывом или, по крайней мере, перед грозой. Всех как подменили – ходили бесплотными мумиями.

Долгов делал вид, будто меня не существовало. И если уж доводилось прямо обращаться ко мне, то получалось это как-то равнодушно, немногословно.

Впрочем, понятно: и ему, и Авилову, и комбату, слышал, влетело за меня. Ничего не поделаешь – обычная цепочка! Совершил солдат проступок – и потянули ее звено за звеном. Хорошо, что тут она вроде ограничилась командиром батареи. А то, бывает, вытягивают ее дальше – до командира дивизиона, полка. Всем отвалят по первое число.

Сергей демонстративно отворачивался, когда случалось встречаться один на один. Во время занятий по боевой работе на тренажере перекидывался только деловыми редкими словами, в столовой не садился, как бывало, рядом, а устраивался между Гашимовым и Витамином; после отбоя ложился на кровать, вздохнув раз-другой, засыпал. Обиделся по-настоящему. Что ж, и для меня – не сахар были его слова.

Другие солдаты относились ко мне так, будто ничего не случилось, а вернее, случилось такое некрасивое, низкое, что просто надо не замечать или сделать вид, что не заметил. Уж лучше бы отворачивались, как от прокаженного, ругали или даже поколотили! Словом, собиралась тишина перед грозой. Ждут момента, чтобы больней ударить.

Пытался настраиваться на равнодушный лад, на свой "критицизм", но безуспешно – только злился и сам себе казался ненавистным. И неужели все понимают, как Долгов? "Думаете, герой? Вы – просто трус. Не жерла всех пушек на вас направлены, а всего-навсего, как на балаганного шута, – театральные бинокли…" Вот доисторическое, каменноугольное ископаемое! Гималайский медведь!

После ужина попробовал было читать, устроившись у окна в ленинской комнате, но в голову ничего не лезло. Каждую строчку прочитывал по нескольку раз, чтобы понять смысл, и все равно слова не доходили до сознания: отскакивали, словно от какой-то бронированной стенки.

Ожидание "грозы" становилось мучительным, я готов был в бессильной ярости бросить всем: "Да кончайте вы, черт возьми!" Хотел уже отложить книжку – все равно ничего не получалось, – уйти из казармы, может, отступится тяжесть, развеется подспудная жгучая злость и обида.

Солдаты занимались кто чем: было свободное время. Читали газеты – подшивки лежали на длинном, покрытом красным сатином столе. В дальнем углу шумная компания резалась в домино, за двумя шахматными столиками, точно великие визири, склонившись, напряженно думали шахматисты.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: