Однако на этот раз она согласилась остаться, и потому это было целое событие. Зато потом, когда она предложила взять меня с собой в город, мать не смогла ей отказать. После обеда отец, как всегда, ушел к себе в комнату отдохнуть. А тетушка стала собираться, закутываясь в свое покрывало. Я тоже встал, так как должен был идти вместе с ней, хотя мать, всегда и во всем советовавшаяся с отцом, ничего не сказала ему об этом. Быть может, она боялась его привычно сухого отказа, а ведь она уже пообещала своей сестре. Во всяком случае, Хамади, наш управляющий, должен был привезти меня на своей двуколке до того, как проснется отец.
И мы ушли. Наконец-то я увижу наш город, в котором никогда еще не был. Сколько раз воображению моему рисовалось место без конца и без края, где живет столько народа; наверняка, думал я, не найдется ни одного жителя, который знал бы все улицы, все площади и переулки. Один я, конечно, заблудился бы среди такого скопища домов. Стараясь не отставать от тети Амарильи, я не мог избавиться от некоторого страха. И только когда она напомнила мне, что родом мы из этого города, я несколько успокоился и зашагал более уверенно. Сердце мое преисполнилось гордости, и это легко понять.
Я догнал тетушку и засеменил рядом с ней, голова у меня кружилась, будто хмельная. До меня доносились пронзительные крики ребятишек, которые гонялись друг за другом, увлеченные какой-то игрой, и бегали по утоптанной площадке, поднимая облако светящейся на солнце пыли.
Внезапно я почувствовал, как что-то острое вонзилось мне в левую ступню и глубоко ушло под кожу. Мне опять забыли дать башмаки! Обхватив ступню обеими руками, я со стоном запрыгал на одной ноге: кровь струилась из множества ранок. Боли я не испытывал, но при виде крови страшно испугался. Я попробовал вытащить осколки стекла, вонзившиеся глубоко в тело. И тут острая боль пронзила мне ногу, отдаваясь во всем теле. Я стал звать тетю Амарилью, которая ушла уже далеко. Она прибежала, стала громко кричать…
Усадив меня на обочину мостовой, тетя принялась вытаскивать осколки стекла. Увидев, что кровь потекла ручьем, она взяла горсть земли и приложила к ранам. Это не помогло, кровь лилась вовсю, капая с ноги на дорогу. Я не решался пошевелиться и не открывал больше рта. Родители пускали меня босиком, но не запрещали ходить, куда мне вздумается: что это, одна из их хитростей, дабы лишить меня свободы? Я смутно помню, что было потом. Временами мне казалось, что боль отпускает меня, а она затаивалась в глубине. В полусознательном состоянии я почувствовал, как кто-то несет меня. Открыв глаза, я увидел широкое лицо незнакомца, заросшее рыжей щетиной.
Он проворчал:
— Надо учиться терпеть.
Очнулся я на столе в ярко освещенной комнате, где чем-то крепко пахло, и хотя ничего неприятного в этих запахах не было, меня от них мутило. Кровь все еще текла, но уже не так сильно. Меня это как будто не касалось, и я ни на что не обращал внимания. Сколько времени прошло с той минуты, как я поранился? Мужчина в белом кружил вокруг меня с важным видом. Иногда он отходил, чтобы сказать несколько слов моему отцу, который стоял в углу комнаты, неизвестно как попав сюда и наблюдая за мной издалека. Но его присутствия было недостаточно, чтобы очеловечить или сделать более близкими окружавшие меня вещи. Мужчина в белом халате принялся копаться во мне с помощью остро отточенных лезвий.
Когда же я снова пришел в себя, на этот раз дома, то обнаружил, что запахи помещения, где меня истязали, въелись в мою кожу и теперь сопутствовали мне. Положили меня в маминой комнате. Однако я совсем не интересовался тем, что со мной происходит, и хранил упорное молчание: между мной и всеми остальными — родными и близкими, ставшими мне теперь чужими, выросла непреодолимая стена. Нога моя с наложенной на нее повязкой казалась огромной; ее я не чувствовал, чувствовал только странную живую тяжесть вместо нее. А стоило мне закрыть глаза, и она непомерно раздувалась, как бы отделяясь от моего тела. Несколько дней спустя боль в ноге стала острее: у меня обнаружили гнойник, и снова появился тот самый мужчина в белом, такой безжалостный, несмотря на неизменно добродушную маску на толстом лице. Родителям не надо было уговаривать меня лежать спокойно, один его вид буквально парализовал меня.
Когда пытка становилась нестерпимой, я начинал умолять его перестать мучить меня. А через некоторое время я увидел, как он вскрыл нарыв, образовавшийся у меня на лодыжке. Он разрезал мне кожу чем-то вроде тонкого, блестящего ножа.
Потом появились другие нарывы — один под копенкой, другой в паху; нога распухала все больше, с каждым ударом крови вспыхивала боль, которая волнами расходилась по всему телу. Я совсем не вставал, но и лежа не мог найти положение, при котором рана болела бы не так сильно. Бывали минуты, когда я вообще переставал понимать, что со мной происходит, я приподнимался, обводил взглядом все вокруг, смутно узнавая лица и окружающие меня вещи, потом без сил падал на постель.
Мужчина в белом больше не появлялся — вместо него стал приходить другой; он навещал нас ближе к вечеру, часов в шесть. Был он высоким и тощим и всегда пребывал в глубокой задумчивости, поэтому всякий раз, как к нему обращались, его, по словам мамы, словно извлекали «со дна колодца». Говорил он мало и позже, как нам стало известно, сошел с ума. Все лицо его покрывала борода, так что оставались одни глаза, они были серые и, поблескивая за овальными стеклами, никого не видели. Каждый вечер он втыкал мне в ляжку длинную иглу, бормоча при этом магическое заклинание.
В конце концов я понял, каким образом он возвещал о себе: у входа раздавались три сильных удара дверного молотка. Мать, которая видела, как я бледнел, услышав этот нетерпеливый сигнал, говорила мне:
— Не пугайся. Это не он.
Ей никогда не удавался этот обман, почему же она с таким упорством изо дня в день пыталась ввести меня в заблуждение? Прошли годы, но я до сих пор вздрагиваю, если вдруг слышу похожие на эти удары, и тут же готов отказаться от всего — и от радости, и от счастья. Мамина ложь не могла обмануть меня, потому что с приближением страшного часа ставили греть воду, в которую мужчина, являвшийся вскоре после этого, тотчас же погружал свою иглу.
Боль не покидала меня уже ни днем, ни ночью, она терзала весь левый бок, от нее пылала голова. Чтобы обмануть свою муку, я пытался убаюкать ногу, раскачиваясь всем телом, и не переставая тихонько стонал. Любое прикосновение, любое присутствие внушало мне в эти дни ужас, раздражало меня, любое слово, произнесенное рядом со мной, заставляло меня трепетать. Если мне предстояло покинуть этот мир, справедливо ли было отвлекать мое внимание в столь трудный, решающий момент?
А между тем я замечал, какое благотворное влияние оказывало на меня присутствие матери — ее голос, ласковый и немного монотонный, облегчал мое страдание, в особенности с наступлением ночи, когда в сгущавшихся сумерках я слышал его у изголовья. Мама приходила из освещенных комнат, чтобы бодрствовать вместе со мной, чтобы помочь больному без страха встретить ночь. Чего бы я не отдал, только бы вновь обрести эту терпеливую, ни с чем не сравнимую, добрую заботу.
Однажды вечером она, как обычно, вошла в комнату, где я лежал. Следом за ней тут же вошел отец и спросил, что она делает тут, возле меня.
— Мальчик еще не выздоровел. Я боюсь за него.
— Ты всегда всего боишься. Тот, кто боится зла — для себя или для другого, тот не верит в провидение. Будь покойна. Всевышний все видит. Будем ждать конца.
— Он страдает. Мы одни можем хоть немного облегчить его мучения.
— Оставь, жена.
На этот раз матери пришлось уйти.
Болел я около года, потом стал выздоравливать. По утрам, едва проснувшись, я сразу же бежал к зеркалу большого, высокого шкафа, стоявшего в маминой комнате, чтобы только увидеть себя. Затем начинал разговаривать вслух, чтобы услышать свой голос, еще не окрепший после всего пережитого. Гладкая поверхность зеркала отражала пронизанный неясными бликами сумрак комнаты, единственной во всем доме носившей отпечаток чего-то личного. Увижу ли я себя таким, каким помню? Сердце мое замирало от страха. Я видел отражение собственного лица с застывшими чертами, неподвижный, словно завороженный взгляд чужих глаз, плотно сжатые губы. Я глядел на свое отражение, и жизнь, казалось, обретала для меня новый смысл, я чувствовал в груди неумолчный шум прибоя. А между тем подозрительность моя не исчезала, ее поддерживало опасение столкнуться с чем-то грозным; несчастье, таившееся во всем, что окружало меня, не давало мне покоя. И все-таки дверь, открывшаяся было в ту смертоносную зону, что подстерегает каждого из нас, потихоньку закрывалась, давая простор новым ощущениям, радостно пробуждавшимся в моем сознании. Я не мог определить их истоки. Помню только, что окружающий мир стал мне казаться более благосклонным, вот и все. Меня захлестывали предчувствия, мысли, впечатления, я не знал, как справиться с ними. Шли дни, и я стал замечать, что страдание отступает, взамен требовалось что-то другое.