— Это была точь в точь такая же местность, как здесь, только мы шли не в полном боевом снаряжении, потому что в те времена мы даже и не знали, что такое неприкосновенный запас консервов, и когда получали консервы, то у нас во взводе их съедали при первой остановке на ночлег и клали вместо них в ранец кирпичи. В какой-то деревушке нам неожиданно произвели смотр и повыкидали все кирпичи из мешков. Их оказалось так много, что потом кто-то построил из них целый жилой дом.
Через пять минут Швейк бодро выступал рядом с конем поручика Лукаша и рассуждая о полевой почте:
— Это прекраснейшая вещь; каждому, конечно, приятно получить на фронте письма из дому. Но я, когда служил в Будейовицах, за все время службы получил только одно письмо и храню его до сих пор.
Швейк вытащил из своего грязного мешка письмо, все в жирных пятнах, и, не отставая от лошади поручика Лукаша, перешедшей в мелкую рысь, прочел вслух: «Подлый негодяй, мошенник, мерзавец! В Прагу приехал на побывку капрал Кржич, и я танцевала с ним в «Кокане», а он рассказал мне, что ты в Будейовицах танцовал в «Зеленой Лягушке» с какой-то паршивой трепачкой и совсем уж бросил меня. Так и знай, я пишу это письмо в сортире на сиденья рядом с дыркой, — между нами все кончено. Твоя бывшая Божена. Да, как бы не забыть: капрал может и будет тебя мурыжить, я его об этом просила. И еще как бы не забыть: ты меня уж больше не застанешь в живых, когда приедешь в отпуск».
— Понятно,—продолжал Шзейк, — что, когда я приехал в отпуск, она была живехонька, да еще как! Я нашел ее в «Кокане», где как раз два солдата тянули ее каждый в свою сторону, и потом один из них делал это так пылко, что при всем честном народе стал залезать под кофточку, как если бы он хотел, осмелюсь доложить, господин поручик, вымести оттуда пыль ее невинности, как говорит В. Лужицкая[44], или как в таком же роде сказала одна молодая шестнадцатилетняя девушка гимназисту, ущипнувшему ее за плечо во время танцев: «Вы, господин, стерли пыль моей невинности». Конечно, все рассмеялись, но ее мать, старательно за ней наблюдавшая, вывела ее на лестницу и сильно ее пробрала за эти слова... А я, господин поручик, того мнения, что деревенские — просто откровеннее этих залапанных городских мамзелей, которые ходят в танц-классы. Когда несколько лет тому назад мы были на маневрах в Мнишке, пошел я раз на танцы в Старо-Кмин и познакомился там с одной девушкой, Карлой Бекловой, но только она мне не особенно понравилась. Вот отправились мы с ней в воскресенье вечером к озеру, сели на плотине, и, когда зашло солнце, я, спросил ее, любит ли она меня. Так что, господин поручик, дозвольте доложить, воздух был теплый-претеплый, все птицы кругом пели, а она загоготала и говорит: «Люблю, как соломину в заду! Уж больно ты, парень, глупый!» А я, действительно, был глупый, такой глупый, что я, дозвольте доложить, господин поручик, ходил с ней перед тем по полям, между высокой ржи, где не видать было ни одного человека, и даже не присел с ней, а все только показывал ей эту божью благодать и — вот дурак-то!—объяснял ей, крестьянской девушке, что это, мол, — рожь, а это — ячмень, а это — овес. И как бы в подтверждение этих слов спереди донеслись звонкие солдатские голоса, распевавшие продолжение песни, с которой чешские полки ходили проливать свою кровь за Австрию еще при Сольферино[45]:
И все хором подхватили:
А затем ту же песню стали петь немцы по-немецки.
Это — старая солдатская песня, которую пели солдаты на всех языках еще во времена Наполеона. Сейчас она гремела-разливалась по пыльному шоссе на Турово в галицийской равнине, где во все стороны, до зеленых холмов на юге, поля были вытоптаны копытами лошадей и многими тысячами тяжелых солдатских сапог.
— В таком же роде мы изгадили как-то всю местность под Писеком, — заметил, оглянувшись вокруг, Швейк.— С нами был один из эрцгерцогов; это был такой справедливый господин, что, когда ему случалось проезжать со своим штабом по засеянному полю, его адъютант должен был немедленно производить оценку потравы. А один крестьянин, Пиха по фамилии, остался недоволен, отказался получить от казны восемнадцать крон вознаграждения за потраву пяти аров посевов и вздумал было судиться. Вот его, господин поручик, за это и посадили на полтора года — вот как! Ну, а мне, господин поручик, кажется, что он, собственно говоря, мог бы только радоваться тому, что его навестило в его владениях лицо императорской фамилии. Другой-то, кто поумнее, одел бы своих дочек во все белое, как к причастию, дал бы им в руки по букету, поставил бы их у себя на поле и велел бы приветствовать высокого гостя, как я читал про Индию, где подданные какого-то раджи должны бросаться под ноги слону, на котором тот едет.
— Что это вы за чушь городите, Швейк? — перебил его поручик Лукаш.
— Так что, господин поручик, дозвольте доложить, что я говорю о слоне, который нес на своей спине того раджу, о котором я читал.
— С этим нельзя не согласиться, Швейк, вы, действительно, умеете все совершенно верно объяснить, — сказал поручик Лукаш и поехал вперед. Там маршевая колонна уже начинала нарушать порядок движения; непривычная ходьба после долгого сиденья в вагонах и полное боевое снаряжение вызывали боль в руках и ногах, так что всякий старался устроиться, как можно удобнее. Ружья перекладывали с одного плеча на другое; большинство несло их вообще уже не на плече, а закинутыми на спину, словно грабли или вилы. Многие находили, что удобнее итти в канаве или по краю ее, где земля казалась мягче, чем на пыльном шоссе.
Почти все шагали, устало опустив голову, и испытывали жестокую жажду, потому что, хотя солнце уже и садилось, но все-таки стояла такая жара и духота, как в полдень, а между тем ни у кого во фляге не было ни капли воды. Это был первый такой переход, и тяжелое состояние неутоленной жажды, являвшееся первой ступенью к еще большим страданиям, все сильнее утомляло и расслабляло солдат. Они перестали петь и только рассуждали, пытаясь угадать, сколько осталось еще до Турова-Вольска, где, по их расчетам, они должны были расположиться на ночлег. Некоторые садились на минутку в канаву и, чтобы замаскировать усталость, расшнуровывали сапоги, производя на первый взгляд впечатление людей, у которых сбились портянки и которые стараются намотать их так, чтобы они не жали ног на долгом пути. Другие пускали длиннее или короче ружейный ремень или открывали вещевой мешак и плотнее укладывали его содержимое, стараясь уверить самих себя, что делают это лишь в целях более равномерного распределения груза, чтобы ремнями не оттягивало того или другого плеча. Когда к ним подъехал поручик Лукаш, они один за другим встали и доложили, что у них то-то и то-то жмет или мешает, — пока их не погнали дальше встрепенувшиеся при приближении начальства кадеты и взводные.
Проезжая верхом мимо усталых солдат, поручик Лукаш любезно предлагал им встать и итти, потому что до Туроза-Вольска, по его словам, было не больше трех километров.
Тем временем, благодаря непрестанной тряске на санитарной двуколке, подпоручик Дуб стал мало-помалу приходить в себя. Он еще не совсем очухался, но мог уже выпрямиться в своей двуколке и окликнуть людей из состава ротной канцелярии, которые шли налегке вокруг него, потому что все они, начиная с Балоуна и кончая Ходынским, сложили свои вещевые мешки в двуколку. Только Швейк бодро шагал да шагал с ранцем за спиной и с ружьем, висевшим у него по-драгунски на ремне через грудь, покуривая трубку и напевая какую-то веселую песенку. «Уж как шли мы к Яромиру. Пусть нам верят, иль не верят, — а пришли мы только к вечеру!»