Увлекшись этим р'зговором, Балоун мало-по-малу совсем забыл про окружавшие его мнимые опасности и, уже спускаясь в ночной тиши в Лисковицы, продолжал, не переставая, в возбуждении говорить Швейку о том, чего он прежде не умел ценить и чего бы ему хотелось теперь поесть, до того хотелось, что слеза прошибает.
Позади них шли старший писарь Ванек и телефонист Ходынский.
Ходынский объяснял Ванеку, что, по его мнению, мировая война является величайшей бессмыслицей. Самое скверное в ней то, что если где-нибудь порвутся провода, то чинить их приходится ночью. Но еще хуже то, что неприятель при помощи своих прожекторов немедленно обнаруживает телефонистов за этой проклятой починкой, и вся артиллерия начинает шпарить по ним. В прежних войнах не было хоть этих несчастных прожекторов.
В деревне, где надо было приготовить место для ночлега всей роте, было темно — хоть глаза выколи! Со всех сторон залаяли собаки, и это заставило наших молодцов остановиться и подумать, как им справиться с этими подлыми тварями.
— А не уйти ли нам лучше назад? — прошептал Балоун.
— Эх, Балоун, Балоун, если бы мы это сделали, тебя расстреляли бы за трусость, — отозвался Швейк.
Собаки лаяли все настойчивее и настойчивее; к ним присоединились под конец даже собаки из других деревень, потому что Швейк начал орать в ночной тиши:
— Молчать!.. Куш!.. Тубо!..
Совсем, как в те времена, когда он еще торговал собаками!
Но собаки заливались пуще прежнего, так что Ванек сказал Швейку:
— Бросьте кричать на собак, Швейк, а то, пожалуй, вся Галиция лаять начнет.
— Подобного рода история, — сказал на это Швейк, — случилась с нами на маневрах в районе Табора. Пришли мы тогда ночью в одну деревню, а собаки подняли неистовый лай. Местность там густо населенная, так что это лай передавался из деревни в деревню, все дальше и дальше, а собаки из нашей деревни, где мы расположились, только станут было затихать, как услышат издали лай, скажем, из Пильграма, и зальются снова. И через какие-нибудь минуты лаял весь Табор, Пильграм, Будейовицы, Гумполец, Тржебон и Иглава. Наш капитан, этакий нервный господин, терпеть не мог собачьего лая. Всю ночь он не мог заснуть, а все приходил и спрашивал часовых: «Кто лает, почему лает? Солдаты отвечают: «Так точно — собаки лают», но эта его так разозлило, что те, которые тогда были на часах, все остались без отпуска, когда вернулись с маневров. После этого случая он всегда стал назначать «собачью команду» и посылать ее вперед. Это делалось для того, чтобы предупредить население тех пунктов, где мы останавливались на ночлег, что если ночью которая собака залает, то ее немедленно расстреляют. Мне тоже пришлось побывать в такой команде, и, когда мы пришли как-то в одну деревню под Мюльгаузеном близ Табора, я немножко перепутал и заявил старосте, что каждый владелец собаки, которая ночьм залает, будет по стратегическим соображениям расстрелян. Староста, конечно, перепугался, велел запрягать и поскакал сломя голову в штаб просить помиловать деревню. Туда, в штаб-то, его вообще не пустили, чуть-чуть часовой его из винтовки не ухлопал, так что он поспешил вернуться обратно, и раньше, чем мы успели вступить в деревню, все хозяева замотали по его совету своим псам морды веревками, так что три штуки даже взбесились.
Они вошли в деревню, после того как Швейк уверил их, что в темноте собаки боятся огня горящей папиросы. К несчастью, никто из них не курил папирос, так что его совет не дал положительных результатов. Но зато оказалось, что собаки лаяли от радости, noтому что они с любовью вспоминали проходивших солдат, которые всегда оставляли им какую-нибудь еду.
Они уже издали чуяли, что приближаются существа, оставляющие позади себя кости и конские трупы…
Вдруг, точно из-под земли взявшись, Швейка окружили четыре пса и с поднятыми хвостами стали ласково напирать на него. Швейк погладил и потрепал их, разговаривая с ними в темноте, точно с детьми:
— Ну да, ну да, мы уж тут, мы пришли к вам поспать и покушать, а вам дадим вкусных косточек и корочек, а рано утречком опять двинемся дальше на врага.
В халупах зажглись огоньки, а когда наши бравые ребята постучались в ближайшую халупу, чтобы спросить, где живет староста, оттуда донесся пронзительный, визгливый голос какой-то женщины, которая не то по-польски, не то по-украински объяснила, что ее муж взят на войну, дети заболели оспой, москали все уже забрали, а ее муж, уходя на войну, запретил ей кому бы то ни было отпирать по ночам. И только когда все четверо снова забарабанили в дверь, уверяя, что это — свои, квартирьеры, дверь открыла чья-то невидимая рука. Когда они вошли, оказалось, что здесь как раз и живет староста, который тщетно пытался убедить Швейка, что это не он сам говорил визгливым бабьим голосом. Он клялся и божился, что спал на сеновале, а жена его, спросонья, когда ее вдруг разбудят, сама не знает, что говорит. Что касается ночлега для целой роты, то деревушка так мала, что в ней не поместить и одного солдата. Вообще мест для спанья нет. Купить здесь тоже ничего нельзя, потому что москали все реквизировали.
Если отцы-благодетели согласны, он, мол, сведет их в Крозиенку; там дворы большие, и ходьбы туда — три четверти часа, не больше. А места там — сколько угодно, каждый солдат может накрыться овчиной, и коров там столько, что всем солдатам достанется по крынке молока, да и вода там хорошая, а господа офицеры могут переночевать в усадьбе. А тут в Лисковицах что? Одна только грязь да чесотка, да вши! Вот у него, у старосты, у самого было пять коров, да всех москали позабирали, так что теперь ему тоже приходится ходить в Крозиенку за молоком для своих больных детей.
Как бы в подтверждение его слов из находившегося рядом хлева донеслось коровье мычанье, и слышно было, как женский голос старался успокоить скотину, приговаривая: «Холера тебе в бок!»
Но старосту это не смутило. Натягивая сапоги, он продолжал:
— Одна-единственная коровенка осталась у соседа, у Бойчика, и она-то сейчас и мычала, отцы-благодетели. Совсем больная, порченая животина. Москали отняли у нее теленочка. С тех пор у нее и молоко пропало, но хозяину жаль зарезать ее, потому что он думает, что пресвятая богородица все обернет к лучшему.
Говоря это, он надевал уже тулуп.
— Да и трех четвертей часа до Крозиенки не будет, отцы-благодетели. Спутал я, грешным делом, время. Полчаса — только всего и дороги будет. Я одну дорогу знаю через ручей, а потом березовой рощей мимо старого дуба… А деревня она большая, и водки там — сколько душе угодно.. . Идемте, отцы-благодетели. Чего зря медлить? Господа офицеры вашего храброго полка заслужили, чтобы хорошенько отдохнуть. Ведь храброму австрийскому солдату, который дерется с москалями, надо дать переночевать в чистоте и удобстве... А у нас что? Вши, чесотка, оспа, холера... Вот как раз еще вчера у нас в этой проклятущей деревне трех парней от холеры свернуло… Проклял господь милосердый наши Лисковицы!..
В эту минуту Швейк величественно махнул рукой.
— Отцы-благодетели. — сказал он, подражая интонации старосты, — пришлось мне как-то в одной книжке прочитать, как во время шведской войны вышел из положения один староста, когда пришел приказ расположиться по квартирам в такой-то и такой-то деревне. Словом, он не хотел оказать содействие, и его вздернули на ближайшем дереве… А сегодня в Саноке один капрал, поляк, объяснил мне, что староста, когда являются квартирьеры, обязан созвать десятских, а потом итти с ними от халупы к халупе и просто говорить: «Вот сюда троих, сюда четверых, а в доме священника будут спать господа офицеры, и чтобы через полчаса все было готово!»… Отец-благодетель,— серьезно обратился Швейк к старосте, — где тут у тебя ближайшее дерево-то?
Староста не понял, что значит слово «дерево»; поэтому Швейк пояснил ему, что это может быть береза, дуб, груша, яблоня, словом, всякое такое растение, где есть хоть один крепкий сук. Староста опять не понял, а когда услышал о фруктовых деревьях, то испугался, потому что вишни уже поспели, и сказал, что об этом ему ничего неизвестно, а что, действительно, есть перед халупой только один дубок.