Несчастная корова, если вообще эту игру природы можно было назвать коровой, надолго осталась памятной всем участникам этого пиршества, и можно со всей вероятностью полагать, что, если бы перед боем при Сокале командиры напомнили людям про корову, которой кормили их в Лисковицах, они с яростным воем ринулись бы на врага в штыки.
Корова эта была до того подлая скотина, что из нее-никак нельзя было сварить суп. Чем дольше кипело мясо, тем крепче оно держалось на костях; оно как бы срослось с ними в одно целое и окостенело, точно бюрократ, который всю свою жизнь провел в своей канцелярии и питался только «входящими» и «исходящими».
Швейк, поддерживавший как ординарец постоянную связь между штабом и кухней, чтобы быть в курсе того, когда же, наконец, дадут есть, — доложил, наконец, поручику Лукашу:
— Так что, господин поручик, теперь из нее получился уже фарфор. У коровы-то у этой такое жесткое мясо, что им хоть стекло режь! Кашевар Павличек, когда пробовал с Балоуном, готово ли, сломал себе передний зуб, а Балоун — коренной.
Балоун смущенно подошел к поручику Лукашу, подал ему завернутый в «Лурдский гимн» коренной зуб и, заикаясь, сказал:
– Дозвольте доложить, господин поручик, что я сделал все, что только мог. Так что зуб я сломал об офицерскую пищу, когда мы пробовали, нельзя ли из этого мяса все-таки приготовить бифштексы.
При этих словах из стоявшего у окна кресла поднялась чья-то скорбная фигура. Это был подпоручик Дуб, которого привезли сюда, как совершенно расслабленного, в санитарной двуколке.
Прошу потише, — промолвил он едва слышно,— мне дурно!
Он снова опустился в старое кресло, в каждой складке и трещинке которого были отложены тысячи клоповых яичек.
— Я устал, — сказал он трагическим голосом, — я болен и немощен и прошу, чтобы при мне не говорили о сломанных зубах. Мой адрес: Смихов, Кралева улица, 18. Если мне не суждено дожить до утра, я прошу осторожно сообщить о моей кончине и не забыть написать на моей могиле, что до войны я был старшим преподавателем гимназии.
Он начал тихонько похрапывать и уже не слышал, как Швейк прочел стихи из заупокойной литургии:
Вслед затем Ванеком было установлено, что злополучная корова должна вариться еще часа два в офицерском котле, что о бифштексе и думать нечего и что вместо бифштекса будет приготовлен гуляш.
Кроме того было решено, что люди лягут спать до раздачи пищи, потому что ужин все равно поспел бы только к утру.
Ванек притащил откуда-то охапку сена, подостлал ее в столовой священникова дома под себя, нервно покрутил усы и тихонько сказал поручику Лукащу, лежавшему как раз над ним на старом кожаном диване:
— Поверьте слову, господин поручик, что я такой говядины никогда в жизни не едал…
В кухне сидел перед зажженным огарком церковной свечи телефонист Ходынский и заготовлял письма домой, чтобы не утруждать себя потом, когда, наконец, у батальона будет свой номер полевой почты. Он писал:
Дорогая, возлюбленная супруга, милая Вожена! Сейчас ночь, и я беспрестанно думаю о тебе, как и ты думаешь обо мне, когда глядишь на пустую постель рядом с тобой. И ты должна меня простить, если при этом мне в голову лезут всякие мысли. Тебе хорошо известно, что я уже с самого начала войны призван в войска и что я всякой всячины наслушался от товарищей, которые были ранены, отправлены на поправку домой и, попав домой, лучше хотели бы увидеть себя в могиле, чем убедиться, что какой-нибудь паршивец волочится за их женой. Мне очень тяжело писать тебе об этом, дорогая Божена. Я бы и не стал писать, но ты сама прекрасно помнишь, как ты мне призналась, что я не первый, который был «серьезно» знаком с тобой, и что еще до этого ты отдавалась господину Краусу с Николаевской улицы. И вот теперь, когда в эту ночь я представляю себе, что этот урод, пользуясь моим отсутствием, может предъявить к тебе какие-либо претензии, то мне кажется, дорогая Божена, что я мог бы задушить его на месте. Я долго терпел, но, когда я представляю себе, что он может опять начать ухаживать за тобой, сердце у меня сжимается, и я только на одно хочу обратить твое внимание, что я не потерплю возле себя такую свинью, которая рада трепаться со всяким и позорить мое доброе имя. Прости мне, дорогая Божена, мои резкие слова, но берегись, как бы я не узнал о тебе что-нибудь плохое! Так как иначе я был бы вынужден убить вас обоих, потому что я человек отчаянный и на все готовый, даже если бы мне это стоило жизни. Тысячу раз целую тебя. Привет отцу и матери.
Твой Тонуш.
P. S. Смотри, не забудь, что ты носишь мою фамилию.
Он продолжал писать про запас:
Бесценная моя Божена! Когда ты получишь эти строки, то знай, что у нас только что кончился большой бой, в котором военное счастье склонилось на нашу сторону. Между прочим, мы сбили десять неприятельских самолетов вместе с одним толстым генералом с большой бородавкой на носу. В самый разгар боя, когда над нами то-и-дело рвалась шрапнель, я все только думал о тебе, дорогая моя Божена, что ты поделываешь, как поживаешь и что новенького дома. И знаешь, я все вспоминаю, как мы с тобой были в ресторане «Томаш» и как ты вела меня домой, а на другой день у тебя болела рука от напряжения. Сейчас мы двигаемся дальше, наступаем, так что у меня не остается времени закончить это письмо. Надеюсь, что ты осталась верна мне, так как хорошо знаешь, что в этом отношении я с собой шутить не позволю. Но пора выступать, уже играют сбор! Целую тебя тысячу раз, дорогая моя женка, и надеюсь, что все будет благополучно.
Твой искренно любящий тебя Тонуш.
Телефонист Ходынский уронил голову на письмо и так заснул на столе.
Священник, который не спал, а неутомимо расхаживал по всему дому, открыл кухонную дверь и экономии ради задул огарок, стоявший рядом с головой Ходынского.
В столовой не спал никто, кроме подпоручика Дуба. Ванек внимательно изучал новый приказ о продовольствовании войск, который он получил в Саноке в канцелярии бригады, и убедился, что, собственно говоря, солдатам тем более уменьшали паек, чем ближе подходили к фронту. Под конец он не мог удержаться от смеха при чтении одной статьи приказа, в которой запрещалось употреблять при варке похлебки для нижних чинов шафран и имбирь. В приказе было также одно примечание, согласно которому, полевые кухни обязаны были собирать кости и сдавать их в тыл в дивизионные склады. Этот пункт был несколько неясен, потому что непонятно было, о каких, собственно, костях идет речь: о человеческих ли, или о костях другого убойного скота.
— Послушайте, Швейк, — сказал поручик Лукаш, зевая от скуки, — до того еще, как нам дадут поесть, вы могли бы мне что-нибудь рассказать.
— Ой-ой, — ответил Швейк,— до того, как нам дадут поесть, господин поручик, я успел бы вам рассказать всю историю чешского народа. Но я знаю только один очень коротенький рассказ про некую почтмейстершу в Сельчанах, которая была назначена там почтмейстершей после смерти ее мужа. Мне эта история сразу вспомнилась, когда я услышал про полевую почту, хотя с полевой почтой она не имеет ничего общего.
— Швейк, — остановил его с дивана поручик Лукаш,— вы уже опять начинаете говорить глупости.
— Так точно, господин поручик, это, действительно, дозвольте доложить, ужасно глупая история. Я и сам не знаю, как это мне вздумалось заговорить о ней. Должно быть, от природной глупости, или так вспомнилось, с детства… Ведь всякие бывают на свете характеры, господин поручик, и повар Юрайда был совершенно прав, когда, помните, в Бруке он, пьяный, провалился в отхожее место и не хотел оттуда вылезать да еще кричал: «Человек призван познать истину, дабы владычествовать благодаря своему разуму и занять первое место в гармонии вечной вселенной, постоянно развиваться и совершенствоваться и мало-помалу проникнуть в высшие сферы более мудрого и любвеобильного мира». А когда мы хотели вытащить его оттуда, он кусался и царапался. Потому что он думал, что он у себя дома, и, лишь когда мы его опять столкнули в ровик, он стал просить, чтобы его оттуда вытащили.