Фельдфебель достал справочник и начал его перелистывать.
— Вот. 91-й Эриванский пехотный полк. Постоянный кадр — в Тифлисе. Видишь, какие мы тут вещи знаем?
Швейк с неподдельным изумлением глядел на него, и фельдфебель, протянув ему окурок папиросы, необычайно серьезно продолжал:
— Это, брат, другой табак, не то, что ваша махорка!.. Я тут — царь и бог, понимаешь, жиденок? Если я что скажу, то все должны дрожать со страху У нас, брат, в армии другая дисциплина — не то, что у вас. Ваш царь—сукин сын, а наш царь — светлая голова. Хочешь, я покажу тебе одну штуку; чтобы ты знал, какая у нас тут дисциплина?
Он приоткрыл дверь в соседнюю комнату и позвал:
— Ганс Леффлер!
Кто-то отозвался: «Я» — и в комнату вошел солдат с зобом, штирийский парень с выражением распустившего нюни кретина. Он выполнял на этапном пункте все грязные работы.
— Ганс Леффлер, — приказал ему фельдфебель, — возьми вон там мою трубку, сунь ее себе в зубы, как собака, которой поручено нести какую-нибудь вещь, и бегай на четвереньках вокруг стола, пока я не скажу «стой!» При этом ты должен лаять, но смотри, чтобы трубка не вывалилась у тебя изо рта, не то я велю тебя привязать к столбу.
Зобастый штириец опустился на четвереньки и принялся лаять.
Фельдфебель победоносно взглянул на Швейка.
— А что я тебе говорил, жиденок, про дисциплину, которая у нас? — И фельдфебель, самодовольно обернувшись к немой солдатской физиономии из какой-то альпинской пастушьей хижины, скомандовал: — Стой! Теперь служи на задних лапках и давай сюда трубку Так! А теперь покажи, как у вас там в горах поют. И в комнате раздалось неистовое: «Холарио-хо-хо, холарио!»
Когда представление кончилось, фельдфебель достал из ящика письменного стола четыре папиросы и великодушно подарил их штирийцу, а Швейк на ломаном немецком языке стал рассказывать фельдфебелю, что в одном полку у офицера был также необычайно послушный денщик; когда его спросили, мог ли бы он съесть ложкой и его испражнение, то он готов был исполнить и это, если бы приказал его господин подпоручик. .. только он побоялся там найти волос, от которого ему сразу же стало бы худо. Фельдфебель засмеялся и сказал Швейку:
— Вы, евреи, можете придумать удачные анекдоты, но пари держу, что у вас в армии дисциплина не такая строгая, как у нас. Однако ближе к делу! Я поручаю эту партию пленных тебе. К вечеру ты мне перепишешь все фамилии. Получишь на всех пайки, разобьешь партию на группы по десять человек и отвечаешь мне головой, если кто убежит. Так и знай, жидовская морда, что, если хоть один из них убежит, мы тебя расстреляем.
— Я хотел бы поговорить с вами, господин фельдфебель, — промолвил Швейк.
— Только не торгуйся, — отозвался фельдфебель.—Я этого не люблю и сразу же отправлю тебя в лагерь. А ты у нас в Австрии очень скоро приспособился… Ишь, хочет со мной поговорить наедине!.. Вот всегда так: чем с вашим братом, пленными, лучше обращаешься, тем оно выходит хуже… Ну, живо, собирайся! Вот тебе перо и бумага, Пиши список… Чего тебе еще?
— Так что, господин фельдфебель, дозвольте доложить...
— Проваливай, проваливай! Видишь, сколько у меня дела!
Лицо фельдфебеля приняло выражение человека, совершенно измученного работой. Швейк взял под козырек и пошел к пленным, утешаясь мыслью, что терпение принесет в свое время плоды во славу его императорского величества, обожаемого монарха.
Хуже обстояло дело с составлением списка, так как пленные с трудом поняли, что им надо называть свои фамилии. Швейк многое перевидал на своем веку, но эти татарские, грузинские и мордовские фамилии никак не лезли ему в голову.
«Ведь никто мне никогда ни за что не поверит, — размышлял Швейк, — чтобы человека звали, как вот этих татар, — Мухлахалеем Абдурахмановым, Беймуратом Аллахалиевым, Джереджей Чердеджею или Дарлатбалеем Неугдагалеевым. Нет, уж тогда у нас есть более красивые фамилии, как, например, у священника в Жидогоуште, которого зовут Вобейдой».
Он продолжал обходить, ряды выстроившихся пленных, выкликавших друг за другом: «Джиндралей Гаменалиев!» — «Бабамулей Мирзоев!» — и так далее.
— Смотри, не проглоти язык-то, — с добродушной усмешкой приговаривал Швейк. — Ну, разве же не лучше, когда у нас люди зовутся Богуславом Щепанеком, Ярославом Матоушеком или Ружевой Свободовой.
Когда Швейк, наконец, после неимоверных трудностей переписал все эти варварские фамилии, он решил предпринять еще одну попытку объяснить фельдфебелю, что он сделался жертвой рокового недоразумения; однако, как это не раз случалось на пути, который привел его в положение пленного, он и теперь тщетно взывал к справедливости.
Фельдфебель-переводчик, который уже и прежде был не вполне трезв, тем временем окончательно перестал что-либо соображать.
Разложив перед собой страницу объявлений какой-то немецкой газеты, он распевал на мотив марша Радецкого: «Меняю граммофон на детскую колясочку… Куплю битое стекло, белое и бутылочное… Курсы бухгалтерии и счетоводства по новейшей заочной системе» и так далее.
Некоторые объявления не укладывались в мелодию марша, но фельдфебель всячески старался преодолеть подобного рода несоответствие и для этого отбивал такт кулаками по столу и отчаянно топал ногами. Кончики его липких от выпитой контушовки усов воинственно торчали по обеим сторонам физиономии, словно воткнутые в обе щеки кисточки с засохшим гуммиарабиком. Фельдфебель вытаращил на Швейка распухшие от пьянства глаза и, перестав колотить кулаками и притопывать, затянул на другой мотив новое объявление: «Опытная акушерка предлагает свои услуги. Полное соблюдение тайны».
Этот текст он повторял все тише и тише; наконец, он замолк и тупо уставился в газетный лист с объявлениями, предоставив, таким образом, Швейку возможность завести на ломаном немецком языке разговор о происшедшем с ним печальном недоразумении.
Швейк начал с того, что он, мол, был совершенно прав, когда утверждал, что надо было итти в Фельдштейн по берегу ручья и что не его в том вина, ежели какой-то неизвестный ему русский солдат бежал из плена и вздумал выкупаться в пруде, мимо которого пришлось проходить ему, Швейку, потому что его долг, как квартирьера, обязывал его итти в Фельдштейн кратчайшим путем. Известно, русский задал стрекача, как только его увидел, и бросил свою форменную одежду на произвол судьбы. Ну, а так как он, Швейк, слышал, что на фронте используют форму убитых неприятельских солдат для разведочной службы, то он и надел на себя, опыта ради, оставленную одежду, чтобы посмотреть, как он стал бы себя чувствовать в подобном случае, в чужой форме.
Разъяснив таким образом все это недоразумение, Швейк заметил, что совершенно попусту тратил слова, ибо фельдфебель давно уже крепко спал, еще раньше, чем Швейк добрался до пруда.
Швейк подошел к нему и фамильярно тронул его за плечо. Этoгo оказалось достаточным, чтобы тот моментально свалился со стула на пол, спокойно продолжая похрапывать.
— Виноват, господия фельдфебель, — промолвил Швейк, козырнул и вышел из канцелярии.
Тем временем военно-строительная часть изменила свои планы и распорядилась, чтобы группа пленных, в которой находился Швейк, была отправлена прямо в Перемышль для восстановления железнодорожного пути Перемышль — Любачев.
Итак, все осталось по-старому, и Швейк продолжал свою одиссею среди русских пленных. Конвойные-венгры форсированным маршем гнали партию вперед и вперед.
В какой-то деревушке, где был сделан привал, они столкнулись на базарной площади с обозам. Несколько в стороне от повозок стоял офицер и с любопытством глядел на пленных. Швейк выскочил из рядов, вытянулся перед офицером и крикнул:
— Господин поручик, дозвольте доложить…
Но ему так и не удалось закончить фразу, потому что за ним немедленно выросли два мадьяра-конвойных, которые его ударили кулаком в спину и загнали обратно в строй. Офицер бросил ему вслед окурок, который, однако, ловко поймал на лету другой пленный. А затем офицер объяснил стоявшему рядом с ним капралу, что в России есть немцы-колонисты, которых тоже заставляют сражаться.