Он остановился, потому что все это у него как-то плохо выходило. Еще по дороге он составил план речи, при помощи которой хотел заставить несчастного задуматься о своей грешной жизни и испросить прощения для вечного блаженства в загробной жизни, которое ему сулила религия, если он покается и проявит искреннее раскаяние.
Он стал соображать, что бы еще такое сказать, но Швейк предупредил его, спросив, нет ли у него папиросы.
Фельдкурат Мартинец до сих пор не научился курить; это было все, что осталось у него от его прежнего образа жизни. Да и то, когда он, слегка захмелев, сидел, бывало, у генерала Финка, он пытался курить сигару; но тут у него тотчас же все выходило обратно, причем у него было такое ощущение, будто ангел-хранителе щекотал его пальцем в горле.
— Я некурящий, любезный сын мой, — с необычайным достоинством ответил он Швейку.
— Это меня удивляет, — сказал Швейк. — Я знавал многих фельдкуратов, и все они дымили, как винокуренный завод в Смихове. Вообще я не могу представить себе фельдкурата, который бы не пил и не курил. Одного только я помню, который не курил, но зато он опять же жевал табак и за проповедью заплевывал, бывало, всю кафедру... А вы откуда будете, господин фельдкурат?
— Из Нового Ичина, — упавшим голосом отозвался фельдкурат Мартинец.
— А вы не знали ли там случайно некую Ружену Гаудерсову, господин фельдкурат? Она в позапрошлом году служила в винном погребе на Платнеровой улице в Праге и предъявила иски об алиментах сразу к восемнадцати мужчинам, потому что родила двойню. У одного из этих близнецов один глаз был голубой, а другой карий, а у второго один глаз серый, а другой черный. Поэтому она решила, что в этом деле замешаны четыре господина из тех, которые посещали винный погреб и у которых были такого цвета глаза. Опять же у одного ребенка была искривлена ножка, как у одного советника из магистратуры, который тоже там бывал; у другого оказалось шесть пальцев на ноге, как у одного депутата, который был постоянным посетителем этого погреба. И вот представьте себе, господин фельдкурат, что туда ходило восемнадцать таких завсегдатаев, и у близнецов оказалось по какой-нибудь примете от каждого, от всех восемнадцати, с которыми эта Ружена уединялась в свою комнату или в номер гостиницы. В конце концов суд решил, что в такой большой толпе отцовство не может быть установлено. Тогда Ружена свалила всю вину на хозяина и предъявила иск к нему, но тот доказал, что вследствие одной операции он уже более двадцати лет не может иметь детей. Тогда господин фельдкурат, ее сплавили к нам в Ичин. Отсюда следует, что кто за многим погонится, обыкновенно получает какое-инбудь дермо. Ей надо было остановиться на ком-нибудь одном, а не утверждать на суде, что отцом одного из близнецов был господин депутат, а другого кто-либо другой. Ведь рождение ребенка можно всякий раз очень точно рассчитать. Такого-то числа, мол, я была с ним в номере, и такого-то числа родился ребенок. Разумеется все роды были нормальные, господин фельдкурат. А в таких гостиницах для приезжающих всегда за пятерку найдется свидетель, например, дворник или горничная, который под присягой покажет, что такой-то действительно был с истицей в такую-то ночь в номере и что истица, когда они спускались по лестнице, ему говорила: «А что если будут какие-нибудь последствия ?, а он ей на это ответил: «Не беспокойся, мышоночек, я о ребенке позабочусь».
Фельдкурат призадумался, и подача духовного утешения показалась ему почему-то теперь весьма нелегким делом. Правда, он уже вперед заготовил тему, на которую он собирался говорить: о божественном милосердии в день Страшного суда, когда все преступники восстанут из могил с веревками на шее, и так как они раскаялись, то будут приняты в сонм праведных, точь в точь как тот разбойник из Нового завета.
Он приготовил прекраснейшее слово духовного утешения, которое должно было состоять из трех частей. Сперва он хотел побеседовать о том, что смерть через повешение легка для человека, примиренного с господом. Военные законы строго карают виновных в измене его императорскому величеству, который является отцом солдатам, так что малейший проступок против него должен расматриваться как отцеубийство, как оскорбление отца. Затем он хотел развить теорию, что императорская власть есть власть «божьей милостью» и что император поставлен богом для управления мирскими делами, как папа римский — для управления духовными. Поэтому измена императору — то же самое, что измена самому господу-богу. Таким образом, изменника ожидает не только петля, но и вечное наказание, как богоотступника. Но хотя людское правосудие не может, ради поддержания воинской дисциплины, отменить приговор, а должно повесить преступника, тем не менее не все еще потеряно, поскольку дело касается второго наказания — вечных мук в аду. И вот человек может прекрасно парировать это второе наказание сбоим покаянием.
Фельдкурат живо представлял себе эту трогательную сцену, которая должна была послужить и для него самого неким искуплением его собственных грешков и в особенности его похождений в квартире генерала Финка в Перемышле,
Он рисовал себе картину, как он для начала заорет на осужденного: «Покайся, сын мой! Преклони колени вместе со мной, и помолимся!» И как после этого вонючая, вшивая камера огласится словами молитвы: «О боже, тебя, который есть милосердие и прощение, я молю о душе воина, которому ты повелел покинуть сей мир по приговору военно-полевого суда в Перемышле. Сотвори, господи, дабы сей рядовой пехотного полка, ввиду своего искреннего и чистосердечного раскаяния, не познал уготованных ему вечных мук, но приобщился райского блаженства».
— Виноват, господин фельдкурат, — сказал Швейк. — Вы сидите уже минут пять, словно убитый, как будто разговор вас и не касается. Вот сразу-то и видать, что вы в первый раз под арестом.
— Я пришел, — серьезно промолвил фельдкурат, — по поводу духовного утешения.
— Это даже удивительно, вы все время толкуете о каком-то духовном утешении, господин фельдкурат. Я вовсе не чувствую себя в силах подать вам духовное утешение. Но ведь вы же не первый попадаете за решетку. Впрочем, по правде сказать, господин фельдкурат, у меня нет того красноречия, какое необходимо для того, чтобы подавать кому-либо духовное утешение в тяжелую минуту. Как-то раз я это попробовал, но только проку было мало. Вот сядьте-ка тут рядышком, а я вам расскажу, как было дело. Когда я жил еще на Опатовицевой улице, был у меня приятель, Фаустин по фамилии, который служил швейцаром в одной гостинице. Это был очень порядочный человек, честный, работящий. А что касается уличных девок, то он их всех знал наперечет, вы могли в любое время дня и ночи притти к нему и сказать: «Господни Фаустин, мне нужна барышня», и он сейчас же вас спросил бы, хотите ли вы блондинку или брюнетку, маленького ли роста или покрупнее, худенькую или полненькую, немку, чешку или еврейку, девицу, разведенную или незмужнюю, интеллигентную или простого звания.
Швейк фамильярно прильнул к фельдкурату и, обняв его за талию, продолжал:
— Ну, предположим, вы, господин фельдкурат, сказали бы, что вам нужна блондинка с красивыми ногами, вдова, из простых, — и вот уже через десять минут она была бы вместе со своей метрикой у вас в постели.
Фельдкурат даже вспотел, а Швейк продолжал, прижимая к себе фельдкурата, словно мать ребенка:
— Вы не поверите, господин фельдкурат, как этот господин Фаустин уважал нравственность и честность. От женщин, которых он поставлял в номера, он никогда не принимал ни гроша на чай, а если иной раз какая-нибудь из них забывалась и совала ему деньги, вы посмотрели бы, как он расстраивался и начинал на нее кричать: «Свинья ты этакая, не думай, что если ты торгуешь своим телом и совершаешь смертный грех, то мне очень интересно получать с тебя твои гроши. Я ведь тебе не сводня, бесстыжая твоя рожа! Я делаю это только из жалости к тебе же, чтобы тебе, раз ты уж дошла до такой жизни, не приходилось выставлять свой срам напоказ; а то ведь, знаешь, заберет тебя ночью патруль, и придется тебе, горемычной, три дня мыть полы в участке. А так ты по крайней мере сидишь в тепле, и никто не видит, как ты низко пала». Господин Фаустин, конечно, получал свое от клиентов, и не хотел брать деньги, как кот. У него была даже своя такса: голубые глазки стоили сорок хеллеров, черные — тридцать. И все-то он, бывало, аккуратно выпишет на бумажку, точно счет, и подаст гостю… Что ж, за комиссию он брал немного. Вот только за неинтеллигентных он набавлял целых двадцать хеллеров, потому что он исходил из того соображения, что простая бабенка содержательнее, чем какая-нибудь образованная дама. Как-то раз вечером господин Фаустин прибегает ко мне на Опатовицеву улицу совсем расстроенный, как бы вне себя, словно его только что вытащили из-под предохранительной сетки трамвая и при этом украли у него часы. Сперва он вообще не мог произнести ни слова, а вытащил из кармана бутылку рома, отпил сам, протянул мне и прохрипел: «На, выпей-ка!» Так мы ничего и не говорили, пока не осушили всю бутылку, а потом он ко мне и обращается: «Послушай, будь другом, разодолжи ты меня. Раскрой окно на улицу, я сяду на окно, а ты меня бери за ноги да выбрось из третьего этажа на тротуар. И ничего мне от жизни не надо, а желаю получить духовное утешение, нашелся, мол, такой друг-приятель, который отправил меня в лучший мир. Не могу я больше жить на белом свете, потому что меня, честного человека, обвиняют в сводничестве, как какого-нибудь притонодержателя из еврейского квартала! Ведь наша гостиница - первоклассная, у всех трех горничных и у моей жены регистрационные книжечки в порядке, да и господину доктору за визиты мы ни гроша не должны!... Так вот, если ты меня хоть чуточку любишь, выбрось меня из третьего этажа, подай мне это последнее духовное утешение!» Ну, я ему велел лезть на окно и выбросил его на улицу... Да вы не пугайтесь, господин фельдкурат!