— Самое главное — ясно выражаться, — перебил его Щвейк. — Вот тоже в 1912 году, когда в Праге миссионеры проповедывали в церкви св. Игнатия, там был один проповедник, который заявил с кафедры, что он, вероятно, никого не встретит в раю. А в церкви-то был один жестяник, Куличек по фамилии, который потом в ресторане рассказывал, что миссионер, вероятно, немало делов натворил, если уж он сам кается в церкви да при всем народе заявляет, что никого не встретит в раю; и очень этот Куличек удивлялся, почему таких людей пускают на церковную кафедру. Вот я и повторяю, что надо всегда говорить ясно и понятно, а не какими-то загадками. В «Брейшке» был несколько лет тому назад один владелец мастерской, у которого была привычка, когда он сердился, не приходить после работы домой, а путаться по ночным кафе, выпивать с незнакомыми людьми и приговаривать: «Мы на вас, а вы на нас…». За это он однажды получил от какого-то очень приличного господина из Иглавы так здорово по морде, что владелец кафе, когда на следующее утро выметал его зубы, позвал свою дочку, которая училась уже в пятом классе народной школы, к спросил ее, сколько бывает зубов во рту у взрослого человека. А так как она этого не знала, то он выбил ей два зуба, а на третий день получил от владельца мастерской письмо, в котором тот извинялся за все неприятности и объяснял, что не хотел сказать ничего неприличного, а что его не так поняли, потому что надо было сказать: «Мы на вас, а вы на нас не будем сердиться». Значит, кто говорит двусмысленные вещи, должен сперва хорошенько подумать. Если откровенный человек будет говорить все, что ему взбредет на ум, то его, конечно, не всегда же будут бить по морде. Но если такая неприятность с ним случится раз, другой, третий, то он уже будет остерегаться и помалкивать. Ведь и правда, о таком человеке всякий думает, что у него не все дома, а потому его и колотят. Но тут уж он должен понять, что он-то ведь один, а их много, и все они считают, что он их обидел, поэтому, если бы он стал со всеми драться, ему и не такую задали бы взбучку. Такому человеку приходится поневоле быть скромным и терпеливым. Вот в Нуслях жил некий господин Гаубер, и этого господина Гаубера, когда он однажды в воскресенье возвращался с экскурсии за город, пырнули по ошибке ножом. Так с ножом в спине он и явился домой, а когда его жена сняла с него пальто, она осторожно вытащила нож из спины и к обеду уже резала им мясо для гуляша, потому что нож был из золингенской стали и хорошо отточен, а у них дома были все только тупые ножи. Потом ей захотелось иметь целый сервиз из таких ножей, и она стала посылать своего мужа каждое воскресенье за город, но тот был такой скромный, что ходил только к Банцету в Нусли. Это потому, что он прекрасно знал, что хозяин кабачка выставит его из своего заведения гораздо раньше, чем кто-нибудь тронет его.
— А ты совсем не изменился, — сказал вольноопределяющийся.
— Еще бы! — воскликнул Швейк. — У меня и времени-то на это не было. Ведь меня даже хотели было расстрелять, но это еще не самое худшее, а беда в том, нто я с двенадцатого числа не получал жалованья.
— Ну, брат, у нас ты теперь ни чорта не получишь, потому что мы уходим в Сокал и жалованье будут платить только после боя, чтобы навести экономию. Допустим, что все это удовольствие закончится в две недели; тогда экономия на каждого убитого солдата составит в общей сложности 24 кроны 74 хеллера.
— А что у вас еще новенького?
— Во-первых, мы потеряли свой арьергард, затем для господ офицеров устраивается сегодня в доме священника пирушка, а нижние чины шатаются по деревне и учиняют разные безнравственные деяния в отношении местного женского населения. Утром одного солдата из вашей роты подвязали к столбу за то, что он полез за семидесятилетней старухой на сеновал. А по-моему, этот человек невиновен, потому что в приказе не говорилось, до скольких лет это дозволено.
— Мне тоже так кажется, — согласился Швейк, — этот человек, разумеется, невиновен, потому что когда такая старая баба лезет наверх по лестнице, то лица ее не видно. Такой же случай произошел на маневрах в окрестностях Табора. Один наш солдат зашел там в трактир, где какая-то женщина мыла в сенях пол; он ее, так сказать, похлопал по юбке, которая была засучена; повторил это второй и третий раз, — она ничего, как будто это ее не касалось. Тогда он стал действовать более решительно, а она спокойно продолжала мыть пол и только потом подняла на него глаза и сказала: «Так-то вы мне достались, солдатик!» Этой бабе было свыше 70 лет, она рассказывала потом об этом целой деревне. Ну, а теперь дозвольте спросить ьас, не сажали ли вас без меня в карцер?
— Случая не было, — как бы извиняясь, промолвил Марек. — Но зато я должен сообщить тебе, что издан приказ по батальону арестовать тебя.
— Пустяки! — отозвался Швейк. — И кроме того, они совершенно правы: батальонный не мог иначе, он должен был отдать приказ арестовать меня, это была его прямая обязанность, потому что обо мне так долго ничего не было известно. Это вовсе не было опрометчиво со стороны батальонного... Значит, ты говоришь, что все офицеры в священниковом доме на пирушке? В таком случае я должен пойти туда и явиться к господину поручику Лукашу, потому что, вероятно, у него и так уж было довольно хлопот из-за меня.
Швейк твердым солдатским шагом отправился в дом священника и поднялся по лестнице туда, откуда доносились голоса господ офицеров.
Разговор у них шел о всякой всячине; в данную минуту темой его служили бригада и те беспорядки, которые царили в ее штабе. Даже адъютант бригады бросил в нее камень, заметив:
— Вот, например, мы телеграфировали по поводу Швейка. А Швейк...
— Я! — гаркнул в полуоткрытую дверь Швейк, затем вошел и повторил: — Я! так что честь имею явиться, рядовой Швейк Иосиф, ординарец 11-й маршевой роты.
Увидя изумленные физиеномии капитана Сагнера и поручика Лукаша, в которых отражалось тихое отчаяние, Швейк, не дожидаясь ответа, продолжал:
Так что, дозвольте доложить, меня хотели расстрелять за то, что я изменил его величеству, нашему императору.
— Ради всего святого, Швейк, что вы там за чушь городите?— воскликнул, побледнев, поручик Лукаш.
— Так что, дозвольте доложить, господин поручик, дело было так…
И Швейк начал обстоятельно рассказывать, как это, собственно говоря, все случилось.
Офицеры глядели на него, вытаращив от удивления глаза, а он с мельчайшими подробностями продолжал свой рассказ и не преминул в заключение даже упомянуть, что на берегу пруда, где с ним случилось это несчастье, росли незабудки. А когда он затем начал неречислять фамилии татар, с которыми он познакомился во время своего вынужденного путешествия, поручик Лукаш не мог удержаться от замечания:
— Так и чешется рука закатить вам плюху, скотина! Ну, дальше, коротко, но ясно!
И Швейк продолжал рассказывать все со свойственной ему последовательностью; добравшись до истории с военно-полевым судом, генералом и майором, он не забыл упомянуть, что генерал косил левым глазом, а у майора глаза были голубые.
— И на голове большая плешка, — присовокупил он.
Капитан Циммерман, командир 12-й роты, запустил в Швейка шкаликом, из которого он пил крепкий еврейский самогон.
Однако это нисколько не смутило Швейка; он рассказал, как было дело с подачей духовного утешения и как майор до утра проспал в его объятиях. Затем он блестяще защитил бригаду, куда его послали, когда батальон потребовал его выдачи как числящегося в безвестном отсутствии. И когда, наконец, он предъявил капитану Сагнеру свои документы, из которых явствовало, что высшая инстанция оправдала его и сняла с него всякое подозрение, он заметил:
— Так что, дозвольте доложить, что господин подпоручик Дуб находится с сотрясением мозга в бригаде и шлет всем поклон. Прошу выдать мне денежное и табачное довольствие.
Капитан Сагнер и поручик Лукаш обменялись недоумевающими взглядами; но в зтот миг открылась дверь, и в большом котле внесли дымившийся рассольник.