Итак, Швейк пустился в путь-дорогу в Климонтово.
Полковник подозвал его обратно, полез в карман, дал Швейку пять крон, чтобы тот мог купить себе табаку, еще раз ласково попрощался с ним, и, уходя, подумал: «Какой симпатичный солдат».
Швейк бодро зашагал в указанную ему деревню, размышляя о полковнике, и потихоньку добрался до совсем близкой деревни. Там ему уже не доставило никакого труда отыскать штаб батальона; деревня растянулась, правда, на довольно большом участке, но в ней было только одно приличное здание — здание народной школы, которая в этом чисто украинском округе была выстроена на средства краевого управления единственно в целях более успешной полонизации этой общины.
Школа эта кое-что перевидала за время войны. По нескольку раз в ней были размещены то русские, то австрийские штабы, а одно время, в период больших боев, решивших участь города Львова, гимнастический зал был превращен в операционную. Здесь резали руки и ноги и трепанировали разбитые черепа.
Позади школы, в школьном саду, была большая воронка, образовавшаяся от взрыва тяжелого снаряда. В углу сада стояло развесистое грушевое дерево; на толстом суке его болтался обрывок веревки, на которой недавно повесили местного православного священника по доносу учителя-поляка. Этот учитель донес на священника, будто он был членом великорусской организации и во время русской оккупации служил в церкви молебен о даровании победы войскам православного батюшки-царя. И, хотя это была чистейшая ложь, так как священник в то время вовсе не был в этих местах, а лечился в одном маленьком, нетронутом войною курорте, участь его все же была решена. В деле этого православного священника важную роль играли следующие обстоятельства: его национальность, религиозные споры и одна курица. Суть в том, что несчастный священник незадолго до войны изловил в своем саду курицу польского учителя, которая выклевала у него посеянные зерна дыни, и зарезал ее. После казни православного священника дом его осиротел, и можно сказать, что каждый взял себе оттуда что-нибудь на память о своем пастыре.
Какой-то польский мужичок уволок к себе даже старый рояль, крышку которого он употребил на починку двери своего свинарника. Часть мебели солдаты, как водится, изрубили на топливо, и только благодаря счастливой случайности осталась стоять большая кухонная плита с великолепной духовкой. Надо сознаться, православный священник ничуть не отличался от своих иноверных коллег, так как был порядочный чревоугодник и любил, чтобы на плите и в духовке было побольше сковородок и горшков.
Стало даже своего рода традицией, чтобы все проходившие войска готовили в этой кухне для своих господ офицеров. Наверху, в большой комнате, устраивалось что-то вроде офицерского собрания. Столы и стулья реквизировались у местного населения.
В тот знаменательный день офицеры маршевого батальона как раз устраивали пирушку. В складчину они купили свинью, и повар Юрайда готовил им обед. Юрайду окружала толпа разных любимчиков из числа офицерских денщиков, среди которых главную роль играл старший писарь. Он давал советы Юрайде, как разрезать свиную голову, чтобы остался кусочек рыла. Но самые голодные глаза были у ненасытного Балоуна.
Вероятно, так же жадно и похотливо смотрят людоеды, когда каплет жир с жарящегося на вертеле миссионера и, подгорая, распространяет приятный душок. Балоун чувствовал себя примерно так, как везущий тележку с молоком большой пес, мимо которого проходит мальчишка из колбасной с целым лотком свежекопченых колбас на голове. А с лотка свесилась гирлянда сосисок и болтается за спиной мальчишки. Стоит только прыгнуть и схватить их!.. да вот, не позволяют намордник и проклятая упряжь, которая связывает все лишние движения несчастного пса.
Ливерные колбасы, переживавшие еще только первые моменты своего рождения в виде ливерного эмбриона, то есть фарша, грудой возвышались на гладкой доске, благоухая перцем, салом и печенкой.
Юрайда, засучив рукава, священнодействовал с таким серьезным видом, что мог бы служить моделью для фигуры бога-отца, сотворившего из хаоса земную твердь.
Балоун не мог больше сдержаться и громко всхлипнул. Затем его всхлипывание перешло в неутешные рыданья.
— Чего это ты белугой воешь? — спросил его Юрайда.
— Ах, мне так живо вспомнился наш дом, — не переставая плакать, ответил Балоун, — ведь я там всегда принимал близкое участие в таком деле, но никогда ничего не хотел уделить своему ближнему, все только хотел сожрать сам и, действительно, все поедал. Один раз я так наелся, что все решили, что я непременно лопну, и стали гонять меня по двору на веревке, вот как гоняют коров, когда их пучит от свежего клевера. Господин Юрайда, позвольте мне попробовать фарш. Пусть меня потом хоть к столбу подвязывают, а сейчас нет больше мочи терпеть.
Балоун поднялся со скамьи, шатаясь, точно пьяный, подошел к столу и протянул лапу к колбасной начинке.
Завязалась ожесточенная борьба. Лишь с трудом удалось удержать его от покушения на начинку. Но, когда его с треском выпроваживали из кухни, за ним не доглядели, и он запустил загребистую руку в горшок, где мокли кишки для колбас.
Юрайда так разволновался, что швырнул вслед убегавшему Балоуну целую связку кишек, крикнув не своим голосом:
— На тебе, лопай требуху, стерва.
Офицеры батальона были в этот момент уже все в сборе и, в ожидании того, что создавалось для них на кухне, подкреплялись, за неимением чего-либо другого, подкрашенным при помощи жженой луковицы хлебным самогоном; относительно этого самогона еврей-шинкарь уверял, что это самый настоящий французский коньяк, доставшийся ему в наследство от отца, унаследовашнего его в свою очередь от деда.
— Послушай, приятель, — сказал ему при этом капитан Сагнер, — если ты еще раз посмеешь заикнуться, что это пойло твой прадед купил у одного француза, когда тот бежал из Москвы, я велю тебя посадить за решетку; ты будешь там сидеть, пока младший член твоей семьи не станет старшим.
В то время как они при каждом глотке проклинали предприимчивого еврея, Швейк сидел уже в канцелярии батальона, где не было ни одной души, кроме вольноопределяющегося Марека, использовавшего дневку в Золтанце, чтобы описать несколько победоносных боев, которые неминуемо должны были иметь место в самом ближайшем будущем. В данную минуту он составлял только разные наброски, и, когда Швейк вошел, он как раз заканчивал: «Когда перед нашим духовным взором проходят все те герои, которые принимали участие в бою при деревне N, где рядом с нашим батальоном сражались один батальон ... полка и один батальон … полка, то мы не можем не признать, что наш батальон проявил изумительнейшие стратегические способности и бесспорно содействовал победе … дивизии, имевшей своим заданием укрепить наши позиции в секторе N».
— Ну, — сказал Швейк вольноопределяющемуся, — вот и я!
— Дай-ка я тебя обнюхаю, — отозвался вольноопределяющийся Марек, видимо обрадованный. — Так и есть: от тебя несет уголовщиной.
— Как всегда, произошло только самое маленькое недоразумение, — заметил Швейк. — А ты как поживаешь?
— Как видишь, — ответил Марек, — я заношу на бумагу историю геройских защитников Двуединой монархии, но дело у меня как-то не ладится, получается все какая-то дрянь. Я особенно подчеркиваю в своем труде букву N, букву, которая таит в себе необычайное значение как в настоящем, так и в будущем. Кроме моих уже известных качеств, капитан Сагнер открыл во мне еще феноменальные математические способности. Мне поручено контролировать все счета батальона, и пока что я пришел к тому выводу, что у батальона громадный пассив и что он только и ждет, как бы померяться с русскими кредиторами, потому что после поражения, как и после победы, обыкновенно больше всего крадут. Впрочем, все это едино. Даже если бы нас перебили до последнего человека, — вот документы о нашей победе, ибо я, как летописец батальона, позволил себе написать следующее: «...Новый поворот в сторону неприятеля, считавшего, повидимому, что победа уже в его руках. Стремительная атака наших доблестных воинов и короткий штыковой удар были делом одной минуты. Неприятель обращается в паническое бегство, бросается обратно в свои окопы, но мы беспощадно продолжаем колоть; тогда он в беспорядке покидает окопы, оставляя в наших руках большое число раненых и пленных». Это один из самых торжественных моментов. Кто его пережил, посылает полевой почтой жене открытку: «Здорово всыпали, дорогая женушка! Я здоров. Кончила ли ты кормить нашего маленького Фрица? Только, пожалуйста, не учи его называть чужих людей «папой», потому что это меня огорчило бы». Затем цензура вычеркивает фразу: «Здорово всыпали!», потому что не понять, о ком идет речь, а ввиду неясности выражения можно вообразить, что угодно.