«Нет, — сказал он себе твердо; его клонило в сон, он почувствовал необходимость именно сказать себе что-то окончательное, веское. — Нет, этого не может быть! Мой талант заключался в другом. Я призван был прожить жизнь скромно, но достойно, не в обманчивой и призрачной погоне за совершенством. Стремления моей юности были соблазном. Я был глуп, суетен, я не знал, как следует, что такое сострадание, — сама жизнь научила меня всему. А если дел моих и не увидало человечество, то ведь и не для себя я живу. Как быть, если мне выпало родиться в такое время? Вероятно, бывают эпохи, когда люди должны лишь молча страдать, а всякое творчество есть лишь ложь и самообольщение…»
Перед самым Новым годом, на шестые сутки пути, Николай Владимирович возвратился к себе домой, в Москву, где встречали его невестка и внук. Он знал, разумеется, что они там, в квартире, что ему придется жить с ними бок о бок, но ничего конкретного на этот счет в уме не держал, даже не попытался ни разу представить себе, как произойдет их встреча, словно некий охранительный механизм запрещал ему это, оберегая от потрясения. Войдя в дом, он даже постарался, вопреки тому, что решили они с Татьяной Михайловной, быть любезен. Это удалось ему, однако, лишь в первые мгновения. То, что держалась она настороженно, почти враждебно, то, что была, очевидно, непроходимо вульгарна, могло бы отвратить его от нее, но со временем — лишь после того, как он несколько раз объяснил бы ей, что такой быть нельзя. Здесь же он ощутил внезапно настоящую злобу, гнев, и уверен был, что чувства его в данном случае несправедливы, ибо справедливо было породившее их убеждение: именно от этой подозрительной враждебности, именно от этой безнадежной вульгарности так рвался на фронт его сын, именно от этого он там теперь безумствовал и лез под пули. Боясь сперва взглянуть на нее прямо, чтоб не совсем она стала ему противна, сейчас Николай Владимирович взглянул на нее открыто, и тут же, каким-то звериным чутьем, она уловила все, о чем он думал. Они сказали друг другу что-то незначащее, по поводу неотложных каких-то дел, но назавтра уже не разговаривали вообще. Об осложнениях с сыном он не заботился, веря, что если все же тому придется выбирать меж отцом и женой, сын выберет отца.
…В эту вторую военную зиму и прочие обитатели квартиры потихоньку стали съезжаться. За два года квартира совсем пришла в запустение. От взрыва бомбы, упавшей неподалеку, треснула стена, весь дом немного покривился и, чтоб он не рухнул совершенно, со двора, рядом с парадным крыльцом, возвели тройной контрфорс из толстых бревен, о который теперь всегда спотыкались, ворочаясь поздно домой. Однако опасность, что весь дом может вдруг упасть, и не представлялась никому особенно реальной — гораздо хуже считалось то, что пол в кухне, и прежде всегда осклизлый возле раковины, нынче стал угрожающе покатым. Как раз перед приездом Николая Владимировича старик Фролов, умываясь, на этом месте упал и сильно рассадил себе голову. «Хорошо еще, что утром, — вздыхали бабы, — все дома были, а то так бы и лежал, покуда кто не пришел». Не менее страшно прогнило все и в уборной, и вывалились плиты на лестничной площадке, а дефицитных досок, чтоб заложить дыры, было жалко, их берегли на крайний случай.
— Что ж, так и будем, как кенгуру, прыгать? — спросил Андрей-кондуктор, тоже однажды чуть не упав в расселину на лестнице.
— Да, тебе хорошо, над тобой Полина, на тебя не льет, — тотчас же откликнулся другой сосед Новиков, у которого были, по общему предположению, и доски. — А на меня в первую же оттепель польет так, что и не обрадуешься. Кто мне тогда тазы подставлять будет? Ты, что ли?
— Досками ты крышу не зашьешь, — пробормотал Андрей. — Господи, что за люди?.. Что за люди, а, Николай Владимирович?
— Ну а что, действительно, дадут его доски? — Николай Владимирович обвел глазами кухню, ужасающе зеленоватый пол, торчавшую там и сям дранку, обнажившиеся водопроводные трубы, кое-как обернутые паклей и бумагой, чтобы не замерзала вода, и обсыпавшуюся холодную печь. — Нет, тут все равно ничем не поможешь, — сказал он. — Дом-то ведь мы не выпрямим. Да и пол даже не перестелим. Потом, быть может…
— А ты думаешь, он сколько простоять может? — неожиданно смешно по-детски встревожился Андрей.
— На наш с тобой век хватит, — засмеялся Николай Владимирович. — Нас с тобой еще по этой лестнице понесут. Еще через эти расселины перепрыгивать будут.
В двадцатых числах января жена Андрея, тетка Анастасия, как и муж ее, расположенная к Николаю Владимировичу, принесла ему от домоуправления талоны на дрова, а седьмого числа, в воскресенье, накануне его дня рождения, пришла машинах дровяного склада на Молчановке. Весь день во дворе мужчины мерили кубометры железной меркой и таскали дрова, а женщины на кухне первый раз после такого перерыва разожгли общую плиту и, благо всем надо было, принялись варить, жарить и стирать белье.
В мирное время дрова держали в подвале или, частью, на чердаке, а теперь несли в комнаты и складывали за шкафами и только в исключительных случаях — в коридоре, в нишах меж кухонными столами. Полдня до обеда входные двери то и дело распахивались со скрипом, сначала одна, потом вторая, и в облаке пара, цепляя за косяки, входили мужчины с большими вязанками. Бабы испуганно сторонились, чтобы их не задело, жались от холода к плите и кричали: «Дверь, дверь за собой затворяй, дверь! У-у, черт, шалава, морозу напустил! Танька, б…, да закрой ты за ним дверь!» Застревая и обдирая засаленную до черноты штукатурку в узких проходах, мужчины влачили свою тяжелую ношу дальше и где-то с грохотом сваливали.
Николай Владимирович тоже сам носил свою долю и против ожидания не слишком устал. Может статься, она не была так велика, как раньше. В один момент ему даже показалось, что он способен носить еще и еще, и все так же ему будет хорошо выскакивать на улицу в валенках и старом ватнике, наталкивать в мерку полена, набивая поплотнее, расстилать по снегу веревку и, поспешно, но тщательно уложив ровно столько, сколько можно унести зараз, бежать наверх, а потом возвращаться опять, после тяжести чувствуя в ногах приятную легкость и дрожь.
— Ну как, Николай Владимирович, — подмигивали ему соседки, — теперя получше будет с дровами-то?! А то, небось, и не был рад, что вернулся?.. Да-а. А нам-то каково здесь было? Вторую зиму щепочками пробавляемся…
— Да у нас-то там не лучше было, — откликнулся Николай Владимирович.
— Это верно, — согласились бабы. — Ты скажи, Николай Владимирович: «Как там ни хорошо, а дома все лучше».
Они все покачали головами в знак согласия, но большого согласия тем не менее меж ними не получилось, и долго еще, проходя взад и вперед по кухне, Николай Владимирович слышал, как они спорят, где было лучше, а заодно, и не должны ли вновь приехавшие теперь некоторое время одни только убирать квартиру, поскольку весь этот год ее убирали оставшиеся. В речах их можно было даже различить какую-то гордость тем, что они никуда не уехали, а оставались здесь, словно бы геройствовать. Николай Владимирович выругался про себя, но не решился встрять в их разговор и отчитать их. Но вздорная их спесь раздражила, очевидно, не его одного, потому что, очередной раз подымаясь по лестнице, он услыхал снизу, как старик Фролов невнятным своим после падения голосом (в квартире считали, что он повредился разумом) цыкнул на них. Напряжение это, кажется, причинило ему боль: когда Николай Владимирович вошел на кухню, тот сидел на подоконнике, поматывая головой, и еще невнятней прежнего что-то мычал, с лицом, выражавшим страдание, и в самом деле немного похожий на идиота. Притихнув, бабы трусливо поглядывали на него и через несколько минут, устыженные, решили вдруг, что надо собраться-то по старинке — и выпить.
— За встречу, за возвращение… — Марья Иннокентьевна, у которой решено было собраться, подозрительно осмотрела Николая Владимировича: не станет ли он отказываться, и прибавила: — Да и за отсутствующих тоже…