Век бронзы, век металла — век огня и земледелия. И отнюдь не в печи только сходились зерно и пламя. Нет, в сознании человека в то время устанавливается и утверждается таинственная взаимосвязь между затаённой в зерне жизнью, пробуждающейся под властными лучами солнца, и пламенем костра, превращающим холодный камень в яркий, послушный воле человека пластичный материал, превосходящий своей прочностью прежний камень. Этот новый материал уже одним существованием своим опровергал прежние представления о неизменности, долговечности, постоянстве форм предмета, подобно тому, как таинство пробуждения жизни в зерне опровергало прежние представления о смерти.
Вот почему вместе с открытием секрета плавки и возделывания земли в сознании человека утверждалась идея трансформизма, идея метаморфозы.
Берегов Плещеева озера эти идеи достигли во втором тысячелетии до нашей эры, в период одного из великих переселений народов. Тогда в движение пришёл, казалось, весь мир. Легендарные арийцы из Средней Азии и Прикаспия вторглись в долину Инда, сея смерть и разрушение; хетты потрясали своими походами Египет и Ассирию; двигались обитатели Западной и Северной Европы от берегов северных морей; волны кочевых народов катились по причерноморским степям, и в наших лесах появились фатьяновцы.
Черепки фатьяновских сосудов оказались и на Дикарихе, внеся на первых порах ещё большую путаницу в общую картину.
Если бы не целые сосуды и замеченные наконец ямы, я утвердился бы в мысли, что копаю заурядное поселение позднебронзового или раннего железного века с «ложнотекстильной» керамикой. Да, на могильнике всё же был небольшой культурный слой. И слой этот имел прямое отношение к могильным ямам: сосуды из ям иногда оказывались точными копиями сосудов из слоя. Что же, выходит, слой этот откладывался именно в то время, когда здесь хоронили? Иными словами, люди жили на своём же кладбище? Это абсурд. Между тем черепки из слоя встречались в земле заполнения могильных ям. И не только черепки с «ложнотекстнльным» орнаментом. Здесь же, в ямах, я находил и фатьяновские черепки!
«Хорошо, — говорил я себе, — пусть так. Скорее всего на этом месте когда-то было кратковременное фатьяновское поселение. И место для фатьяновцев удивительно удобное: берег озера закрыт от северных ветров высокими склонами и, наоборот, открыт солнцу. Рядом — ручей со свежей водой, от него ещё видна ложбина; внизу у воды — сочная пойма, заросшая густыми травами, на которых и теперь выпасается колхозное стадо… Можно предположить, что фатьяновский скот приходил сюда на водопой, здесь его доили, горшки бились, отсюда и те осколки, которые мы подбираем сейчас. Значительно позднее, когда память об этих первых животноводах исчезла, по соседству с родником и оврагом возникло поселение людей, изготовлявших горшки с «ложнотекстильным» орнаментом. Но ручей остался, коровы у них тоже были, всё повторилось сначала. Только потом, может быть, потому, что селение перенесли на другое место, повыше, здесь устроили кладбище…»
Но подобные самоуговоры мало помогали. Среди густого скопления находок в культурном слое вдруг открывались могильные ямы, в которых стояли самые что ни есть поздние горшки — с плоским дном и невысоким поддоном, — при этом в земле, которая эти ямы заполняла, вообще не оказывалось ни одного черепка, ни фатьяновского, ни «ложнотекстильного».
А на сосудах из явно более поздних ям я неизменно обнаруживал… фатьяновский орнамент. Ну как тут не прийти в отчаяние?
Трудность заключалась ещё и в том, что в те годы такой могильник не с чем было сравнить, он был первым. Вот и приходилось ломать голову.
Топот на крыльце прерывает воспоминания. Слышен приглушённый разговор, затем в сенях громыхает и катится пустое ведро, прогибаются половицы, и в щель заскрипевшей двери просовывается белобрысая голова Славы:
— Ай-яй-яй! Дрыхнуть изволите, товарищ начальник? А ведь рабочие уже на раскоп пошли! Нехорошо, нехорошо…
— Брысь, Славка! Сегодня воскресенье.
Но он уже вошёл, а за ним, сопя, пролезает Михаил. Небось на работу так прытко он не встаёт… Всё, уже не поваляться!
— Что скажете, гвардейцы?
Михаил хмыкает и выставляет большой палец:
— Девчата здесь кадровые, не то что в Купанском! Когда сюда перебираться-то будем?
— Ну и ну! Верно, опять с петухами легли? — укоризненно качаю головой.
— А как же! — Слава улыбается во весь рот. — Произвели глубокую разведку. И картошка есть. Хоть два мешка, хоть три… Хорошая картошка, не вялая.
— Проснулся ли, Леонидыч? — робко перешагивает порог Евдокия Филипповна. — Поди, обормоты эти разбудили! Уж я их и пускать не хотела, думала, отоспишься. Чай, всё крутишься, всё торопком, и передохнуть тебе некогда… Ну что бы когда просто приехал, как все москвичи приезжают?!
— Так ведь, Филипповна, на то она и жизнь, чтобы крутиться! Вот и вы с самого утра на ногах, а какие у вас заботы?
— И-и, Леонидыч, у старого человека делов много. Да и не спится теперь, видно, всё в молодых годах проспала! А делов — то огород, то скотинка… Одна я. Делать не станешь — кто сделает? Ну, вставай, вставай, коли так! И самовар поставила, и картошки сварила, яички куры сегодня снесли, небось слышал утром, всё квохтали… Есть-то, чай, будешь! Егоровна вон творог приносила, прослышала, что ты приехал, да я её назад отослала. Спит, говорю, потом зайди…
— А вы как, питались? — спрашиваю у ребят, начиная одеваться.
Вместо ответа Михаил хлопает себя по животу. Звук получается тугим и выразительным.
…После завтрака, который в сравнении с нашими довольно скромными и однообразными харчами — Прасковья Васильевна готовить не мастерица — показался мне роскошным, мы отправились на Дикариху.
Порядок домов, выходящих на озеро окнами, стоит чуть ниже деревни и в стороне от неё, занимая место древнего славянского поселения и называясь Кундыловкой. Почему — до сих пор допытаться не мог: не знают. Изба Евдокии Филипповны, одна из самых старых, стоит в дальнем от Дикарихи конце, почти над отрогом другого оврага, Гремячего, в глубине которого бьёт ключ и откуда берут лучшую для самовара воду. Поэтому к Дикарихе улица идёт как бы в гору, дома поднимаются всё выше по склону и наконец кончаются.[16]
Проходишь ещё один огород, вдоль которого плетётся тропа, и сразу выходишь на обрыв.
Место это я облюбовал ещё в самое первое лето, и каждый вечер приходил сюда смотреть на закат, на плывущие тучи, вспыхивающие то золотым, то красным, которые под конец словно наливались тяжёлой лиловой кровью, увлекающей их за горизонт, в темноту ночи. Отсюда виден весь Переславль, окрестные церкви и монастыри, далёкие холмы, лежащее глубоко внизу озеро — с устьями ручьёв, зарослями тростинка, отмелыми берегами — и уходящие вправо, к Волге, зелёные волны лесов.
Отсюда как на ладони виден лежащий внизу четырёхугольник старого раскопа, обозначенный отвалами по краям и кучей земли в центре. Два четырёхугольника — по обе стороны дороги. В этом году они должны соединиться. Дорогу начинают перестраивать, собираются её мостить, и дорожный отдел разрешил нам её вскрыть.
— …Я ещё подумал: и чего они весь день возле дороги копают? На геологов не похоже, на дорожников — вроде тоже нет… Может, думаю, раскопки какие? Ну и подошёл… — слышу, как Слава рассказывает Михаилу о нашем первом знакомстве.
Помню, как всё это было. Как раз на четвёртый день, когда начали открываться сосуды, на отвалах появился вихрастый, атлетического сложения паренёк в плавках, что прямо изобличало его московское происхождение: в деревне все в это время работают. Между тем он не только знал по именам всю ребятню, работавшую у меня на раскопе, но и разговаривал с ними весьма покровительственно и насмешливо, что те принимали как должное. Поздороваться с нами он не догадался, но болтал не умолкая, задавая вопросы и тут же отвечая на них своими домыслами и предположениями.
Наконец я не выдержал.
16
В Переславле тоже есть Кундыловка, выселки. Сегодня это улицы Овражная, Черниговская, Нагорная, а также два Нагорных проезда. — Ред.