— А как жалеют тебя, Коля, в полку: вспоминают все частенько…
— Спасибо, друг, товарищем я был и останусь, и случись нужда какая-нибудь у кого — рад буду услужить; так и скажи, Миша. Знаю, что бедноты там много. Ну-ка, шивирнем, мой милый… Эх, как ведь обрадовал ты, Миша! век буду помнить.
— Спасибо, друг, я в этом не сомневаюсь: да и я не меньше твоего рад видеть друга.
— Да, да, знаю!.. Вот ведь и не пьяница я — тебе известно, а на радостях напьюсь сегодня…
Николай Петрович был особенно растроган сегодня и от наплыва чувств на его прекрасных задумчивых глазах по временам появлялись слезы.
Он то обнимал, то отстранял руками своего друга, нежно заглядывал ему в глаза.
— Да ты отдохнуть не хочешь ли, — спрашивал он, — может быть, утомился в дороге, так не стесняйся.
— Нет, нет, что ты, — всю дорогу почти спал; вот разве ты, как деревенский житель, наверное, вместе с курами встаешь.
— Ну, обо мне-то речь молчит: я хоть и с курами встаю, да вместе с ними и ложусь… Впрочем, не всегда…
— То-то, не всегда… А кто у нас, бывало, в полку ночи напролет проигрывал на пианине, да прочитывал… Впрочем, может быть, с новой жизнью и привычки стали новые?..
— Нет, нет, голубчик, мало меня изменила новая жизнь: все так же, как бывало, я люблю и музыку, и книги. А музыку я, кажется, еще более полюбил. Теперь я играю по ночам при луне… Вот уже, если хочешь.
— Да всенепременно, конечно, сыграешь, — воскликнул Навроцкий, — я хоть сам и плохой музыкант, но люблю музыку и, пожалуй, скажу, что и понимаю ее.
— Ну я, конечно, более чем уверен в том. А скажи-ка, охотник ты все тот же страстный, как бывало?
— Да, Коля, это страсть моя; к сожалению, ты сам знаешь, какая у нас охота.
— Зато здесь на этот счет привольно. Да вот, погляди, сколько тут всякой всячины, — воскликнул Николай Петрович, указывая на стол, — все это я своими собственными руками набил.
— Благодать!..
Так благодушествовали приятели около стола часа три, позабыв все остальное и, надо отдать справедливость, — оказали они-таки большое внимание и графинам и графинчикам, да и Настасьины хлопоты не пропали даром: отдали они должную честь и ее закускам.
— Ну, пройдемся, Миша, немного; покажу я тебе свое хозяйство.
— С удовольствием, и то засиделись.
Друзья обошли сначала нижние комнаты, из которых особенного внимания заслуживала большая зала со старинной мебелью и зеркалами во все пристенки. Потом поднялись они по внутренней винтовой лестнице в мезонин.
— Вот где я провожу часы досуга, Миша, — говорил Проскуров, — здесь отдыхаю душой под звуки музыки и здесь же мысленно беседую с великими мыслителями древних и новых времен, венчанными неувядаемой славой.
Весь мезонин представлял собой одну очень большую комнату. Большие без окон стены были сплошь увешаны дорогими картинами и старинными фамильными портретами. Ближе к двери стояли несколько шкафов с книгами и кровать Николая Петровича. Мебели всего лишь было — побольше стол у стены с двумя стульями, да перед одним из окон — письменный стол с креслом. Перед другим окном стояло пианино и этажерка с нотами. Дверь между этими окнами выходила на широкий балкон, с которого открывалась чудная картина: в нескольких шагах начиналось широкое озеро с зеркальной гладью, в которой отражались стоящие по бокам старые темные ветлы. Издали оттуда, где кончалось озеро и начиналась река, при устье которой стояла водяная мельница, — слышался шум мельничных колес и гул падающей воды. Вправо зеленым ковром расстилались луга, а влево вперемешку пестрели пашни и сжатые нивы. Вдали на горизонте синел лес.
— Хорошо, Коля, здесь — глаз не оторвешь и как будто несколько грустно становится… Как пустынно, безлюдно…
— Это правда, мой друг, но в этой-то именно грусти и заключается вся прелесть картины.
— Ты поэт, Коля, и я только отчасти понимаю тебя.
— А что ты скажешь, посмотри-ка вот отсюда, — и он пошел в противоположную сторону. Там была единственная стеклянная дверь. Она выходила тоже на широкий балкон.
С этой стороны в нескольких шагах от дома начинался густой тенистый сад. Вековые березы составляли прямолинейные широкие аллеи, которые то скрещивались, то расходились в разных направлениях. В глубине главной аллеи, идущей прямой линией от дома, виднелась белая решетчатая беседка, обвитая плющом; там и сям стояли деревянные крашеные скамеечки. Все пространство между садом и домом заполнено было клумбами, которые пестрели разными яркими цветами, не успевшими еще отцвесть.
Деревья уже обнажались и листья с шумом сыпались на влажную землю. Природа умирала.
— Вот, Миша, здесь я особенно люблю сидеть по вечерам: легкий ветерок качает ветви деревьев; слышится таинственный шепот, навевающий думы; луна чуть-чуть видна сквозь густую чащу, грустная и бледная, холодная луна, лик которой веки вечные носит на себе печать мировой скорби…
— Поэт, поэт… — шептал про себя Михаил Александрович, невольно задумываясь.
— Ну, пойдем пока отсюда, — сказал хозяин и оба вышли на двор.
— Ну, здесь поэзии немного, — говорил Николай Петрович, — а вот что, пойдем-ка зайдем к старосте Степану; он хоть и мужик, а достоин моего уважения.
— Пойдем, пойдем, дружище; мне все это так ново и интересно.
Большая, в три окна по лицу изба старосты Степана стояла в глубине двора.
Молодые люди вошли в хату.
В переднем углу за столом сидели все трое: староста с женой и сын их Иван. Стол был весь заставлен закусками крестьянского производства: пирогами, ватрушками, пряженцами и т. п. снедью.
Судя по тому, что в большом графине водки было наполовину, можно предположить, что сидящие угостились как следует.
При входе молодых людей все встали, а староста, седой, благообразный старик, молвил:
— Не побрезгуйте, Николай Петрович, нашим хлебом-солью, и вас покорнейше просим, ваше благородие, — обратился он к Навроцкому.
— Спасибо, старина, мы не прочь, — сказал Николай Петрович, — наливай, дружище, всем.
Хозяин налил по рюмке и все чокнулись.
— Вот что, Степан Тимофеич, завтра поезжай ты в Воскресенское, найми человек с десять пильщиков; надо к сроку дров заготовить, ну а я съезжу в город к дровянику Петрову: надо условиться, сколько и когда ему доставить дров.
— Слушаю, батюшка Николай Петрович, рано ли ехать-то?
— Да поезжай часов в восемь утра; к вечеру-то вернемся.
— Хорошо, хорошо, знамо вернемся.
Приятели прошлись садом, потом вышли к озеру, побывали на мельнице.
Между тем, уже смеркалось и в доме зажгли огни.
В столовой кипел на столе самовар. Около него стояли ром и коньяк.
— Вот, Миша, сказал, напьюсь и напьюсь на радостях. Садись!
— Итак, Коля, ты завтра едешь в город?
— Да, нужно; поедем вместе; только не будешь ли скучать?
— А я бы попросил тебя уволить меня: ну что буду делать там; ты за делами, а я-то? — Нет, Коля, я пойду лучше на охоту…
— А и в самом деле: это твоя ведь страсть.
— Мы с Иваном разговаривали о здешней охоте; говорит, что раньше он с тобой ходил.
— О, Иван незаменим, он знает все места, парень ловкий, сметливый. А пес твой каков?
— Нельзя лучше.
— Ну, так и с Богом! Ружье любое выбирай. Все принадлежности есть в достатке.
— Так надо будет сегодня же предупредить Ивана.
— Ну, это успеем попозже, он, чай, спит теперь, наугощался.
Только что налили друзья по рюмке коньяку, как в дверях явилась Настасья:
— Миколай Петрович, из Успенского учитель с батюшкой приехали, просят доложить.
— Зови, зови скорей, Настасья, какие тут доклады: люди свои.
— Эти люди — цены им нет, Коля.
В комнату вошел первым батюшка, человек средних лет с добрым, замечательно симпатичным лицом, за ним следовал высокий, статный учитель.
Священник, войдя, перекрестился на образ и с доброй улыбкой шутливо заговорил на ходу:
— Незваные гости хуже татарина… Здравствуйте, батюшка, Николай Петрович, как вас Господь Бог милует?