А Николай Петрович с распростертыми объятиями уже шел навстречу гостям.
— Очень рад, очень рад, дорогие мои, как это вы надумали? — вот уж истинно уважили. Это вот товарищ-друг мой, Михаил Александрович Навроцкий, сегодня приехал только; прошу любить да жаловать. Батюшка, Михаил Павлович, садитесь-ка!
Учитель Михаил Павлович Булгаков был молодой человек лет 28-ми, высокий, стройный, могучего сложения. Высокий прекрасный лоб и темные глубокие глаза обличали незаурядный ум, а густая темная грива волос придавала ему что-то львиное, величавое. Он был уже два с лишком года учителем в Успенском и поступил он сюда по окончании университета.
С юных лет он поставил для себя целью служить народу и, действительно, был предан своему делу до самопожертвования.
Все это рассказал Навроцкому в кратких словах Николай Петрович и тот проникся к учителю чувством глубокого уважения.
Сели, стали чай пить.
— А ведь мы к вам, Николай Петрович, отчасти и по делу, — обратился Михаил Павлович к Проскурову.
— А именно?
— Завтра пожалуйте к нам на торжество.
— Что такое?
— Завтра первое сентября — начало учения.
— A-а! Значит, будет молебен; рано ли начнется?
— Да часов в десять, дело за вами.
— Хорошо, непременно будем. Эй, Настя, поди-ка сюда!
Вошла работница.
— Что прикажете, Николай Петрович?
— Позови-ка сюда старосту.
Через несколько минут она вернулась и доложила, что староста пришел.
Николай Петрович вышел в переднюю.
— Вот что, Степан Тимофеич, — сказал он ему, — поездку в Воскресенское за пильщиками на денек отложим, а ты завтра часов в семь поезжай в Успенское к торговцу Степанову; видишь ли, начало учения в школе; будет молебен, соберутся ребятишки, надо им гостинцев, так скажи ты Степанову, чтобы отпустил пуд конфет, пуд пряников и пуд орехов. Да пусть развесит все в восемьдесят пакетов, по полфунта, значит, того, и другого, и третьего в каждый. Работу задаю ему немалую, ну так пусть его поставит всех приказчиков на ноги. Понял?
— Понял, понял, Николай Петрович, да ведь прошлый год тоже самое было, стало быть, он помнит.
— Ну, а деньги я ему завезу сам, так как буду там на молебне в школе.
Староста ушел, а Николай Петрович крикнул снова Настасью.
— Вот что Настя, — сказал он явившейся бабе, — принеси наверх огня и приготовь там закуску, сама знаешь, что надо, да винца не забудь.
— Хорошо, все будет готово.
— А потом часа через два готовь ужин. Когда он будет готов, позови нас.
— Ладно, ладно, батюшка, все сделаю.
Николай Петрович вошел в столовую. Там учитель и Навроцкий вели оживленную беседу, а батюшка тем временем наслаждался созерцанием синего пламени пунша.
— Так вот, Миша, завтра мы с тобой будем на деревенском, детском празднике.
— Очень рад, я уже дал Михаилу Павловичу слово; приглашал было его с собой на охоту, а он говорит, что и ружья-то не брал в руки сроду.
— Ну, мы с ним дичинкой-то поделимся.
— Да я и так вам очень благодарен, Николай Петрович, — говорил учитель и, обратись к Навроцкому, добавил: — Верите ли, Михаил Александрович, мяса не приходится покупать: едим здесь царскую дичь.
— Ну, друг мой, это только осенью, а по летам-то на этот счет плоховато.
— А зимой зайцев жарим, тоже штука невредная.
Появилась Настасья и доложила:
— Готово, Николай Петрович.
— Пожалуйте, господа, возноситесь — пригласил он гостей, указывая ход на лестницу в мезонин.
— А, в храм поэзии и искусства, — молвил батюшка, — это хорошо.
— С благоговением, господа, — вставил Михаил Павлович, замыкая шествие.
В мезонине, вблизи балкона, выходящего в сад, накрыт был стол белоснежной скатертью и уставлен множеством всевозможных вин и закусок.
Вся огромная комната освещалась одной только лампой, стоящей на столе, так что большее ее пространство было в полумраке.
— Господа, — воскликнул Николай Петрович, — я давеча сказал моему другу, что сегодня на радостях напьюсь по случаю его приезда: два года с лишком не видался. Рад, что и вы здесь и впредь прошу без церемонии. Батюшка, с вашего благословения, — сказал он, наливая рюмки.
Николай Петрович, обыкновенно скромный и мало пьющий, быль неузнаваем. Пил он, действительно, как никогда; гости тоже от него не отставали.
Но вот он поднялся и направился к переднему балкону.
— Пошел за впечатлениями, — шепнул Михаил Павлович Навроцкому, — это всегда бывает с ним, когда в ударе.
— Господа, — воскликнул Николай Петрович, отворяя дверь на балкон, — посмотрите, какая чудная, божественная ночь!..
Все вышли на балкон.
Ночь была действительно божественная. Луна сияла уже высоко, отражая бледный свой лик в зеркальной поверхности спящего озера. Звезды мириадами усеяли бездонное небо и, время от времени, прорезая полевода, некоторые из них стремглав падали в бездну.
Тихо, торжественно было кругом и эта таинственная тишина нарушалась лишь отдаленным гулом мельничных колес да шумом падающей воды из озера.
— Вот, господа, созерцая эту чудную, великую картину, действительно сознаешь всю сущность нашей мелочной жизни и невольный трепет благоговения наполняет сердце, заставляя содрогаться пред величием Непостижимого Творца вселенной.
Все в глубоком безмолвии слушали восторженную речь поэта, проникаясь в тоже время сознанием справедливости его слов.
Долго любовались они величественным зрелищем необъятной мировой картины. Наконец Николай Петрович сказал:
— А не спеть ли нам, господа, что-нибудь подходящее настроению?
— «Коль славен наш Господь в Сионе», — молвил Михаил Павлович.
— Вот-вот, действительно это идет, — восторженно воскликнул Николай Петрович, — великий композитор, вероятно, чувствовал все величие Творца при созерцании подобной же, как в нынешнюю ночь, картины, и воплотил свои мысли в дивных звуках чудной, божественной музыки. Идемте, господа.
Все вошли в комнату.
Николай Петрович сел у пианино; Михаил Павлович величественно встал у противоположной стены близ окна, а батюшка и Навроцкий уселись неподалеку на стульях.
Раздался торжественный могучий аккорд и, как волны бушующего моря, прокатился, теряясь в пространстве, и замер.
Потом мягко, едва внятно, подобно легкому дуновению ветерка, пронеслись: «Коль славен» и воображение унеслось в небеса, где раздаются немолчно песни ангелов, восхваляющие Создателя.
Вот звуки растут и крепнут — то будто все небесные силы гремят в исступлении, сливаясь с раскатами грома, потрясающими вселенную…
«Везде, Господь, везде Ты славен…» — гремят струны…
«Везде Ты славен в нощи, во дни с сияньем ра-а-а-вен…» — раскатывается громоподобный бас Михаила Павловича, колебля пламя стоящей вдали лампы и ударяясь в стекла мелкой дробью…
Навроцкий чувствует, как его будто подхватывает волна и то поднимает на гребне, то низвергает в бездну…
Но вот пронеслись сонмы ангелов, утихли громы, замер последний аккорд…
Все сидели в безмолвии, стоял Михаил Иванович только, заложив за спину руки.
Навроцкий вскочил и, бледный как смерть, бросился на грудь друга. Потрясенный до глубины души, он тихо рыдал, говоря как бы про себя:
— Бесподобно, непостижимо; есть, есть Бог!..
Потом обнял Михаила Павловича и горячо поцеловал.
— О, люди, люди… — шептал он как безумный.
— Ну, довольно пения, господа, — сказал бледный Николай Петрович, — с небес не хочется спускаться на землю…
После полуночи гости уехали.
Глава III. Школьное торжество
На другой день, т. е. первого сентября, часов в десять утра, Проскуров и Навроцкий подкатили к школе.
Вокруг нее резвилась многочисленная толпа ребят — мальчиков и девочек.
При виде Проскурова, которого они знали как попечителя, все скинули шапки и крикнули: «Здравствуйте, Николай Петрович!»
— Здравствуйте, детки, — кланялся он им, размахивая пуховой шляпой и вбегая на крыльцо школы. Он был в черном сюртуке и белоснежном белье.