Я не видел больше прохожих. Но я смотрел на фасады. Было красиво. Окна открывались по десять, по двадцать сразу, как будто мы взаправду пробивали стены. Казалось, будто это дыры от шрапнели. Чувствовалось, как дома сверху донизу пробуждаются, как плачут дети, лают собаки, обыватели в одних рубахах с тревогою кидаются к окнам.
Я никогда не испытывал ничего подобного. Если бы нам скомандовали: «В цепь налево! В цепь направо! По окнам взвод пли!» — мы все стали бы стрелять с энтузиазмом. За нами драгуны едва сдерживали лошадей. Лошади упивались грохотом, извивая шеи и грызя удила. Они были пьяны; становились на дыбы; и я держу пари, что драгуны отдали бы свое месячное жалование и даже табак, только бы им позволили проскакать галопом по тротуарам. Вы чувствуете это? Въехать на тротуары с саблями наголо; пустить лошадей в витрины магазинов, по горшкам с молоком. Начисто вымести эту толпу, как выметают мусор… Нужно представить себя на месте драгун…
Вот! Я могу воевать, войти в Берлин среди колонны солдат. Я знаю теперь, что это такое. И я уверяю вас, что это приятно.
ЗАВОЕВАТЕЛИ
— Но после? Что случилось после? Что вы сделали? Действительно ли произошло столкновение?
— Вы хотите знать все! К несчастью, это было давно, и немало подробностей изгладилось из моей памяти. Подождите! Я помню, что мы повернули направо. Мы двинулись по какой-то узкой улице, которую всю заполнили. Затем еще ряд таких же улиц, наискось пересекавших одна другую. Музыка не играла больше; мы больше не видели головы колонны. Но мы очень явственно и почти болезненно воспринимали шум наших собственных шагов.
Время от времени наш путь преграждал бульвар и мы переходили его, так сказать, в брод. Движение бульвара, приостановленное, отброшенное назад, образовывало направо и налево два вала. Мы чувствовали, как они нависают над нами. Что же будет, когда станет проходить конец колонны!
Немного позже мы вступили на довольно длинную улицу. Я оборачиваюсь. За нами никого. Остальные части покинули нас. Соседи мои говорили:
— Это расквартирование. Мы идем в Рейи.
Четверть часа спустя мы были перед большим зданием. Когда мы вошли во двор, за нашею спиною заперли ворота.
Какая трущоба! Во мне еще жива картина нашего восхождения по вонючим, влажным лестницам, пропитанным запахом кожи, пота и отхожих мест. Мы переходим длинные низкие комнаты с толпящимися в них фигурами людей, которые против света казались черными. Мы опять подымаемся по лестницам. В каждом следующем этаже потолки были все ниже.
Наконец, мы попадаем почти что на чердак с менее противным, но более застарелым запахом. Лежавшие друг подле друга соломенные матрацы покрывали почти весь пол, так что этот чердак производил впечатление магазина матрацов.
Сержанты говорят капралам:
— Здесь. Размещайте ваших людей. Распределите койки.
Мы переглянулись. Каждому из нас указывают матрац и предлагают нам поставить наше снаряжение в головах между матрацем и стеною. Чтобы укрепить полученное нами хорошее впечатление, нам добавляют:
— Через час осмотр оружия.
Кроме этого осмотра нас оставили почти в покое. Но вы представляете себе это негодное для жилья здание, которое было теперь битком набито солдатами? Мы толкались в неосвещенных коридорах, натыкались на стены и тотчас с отвращением отдергивали руки, потому что пальцы ощущали холодную и жирную поверхность, вроде стенок фановых труб. Но всего отвратительнее была умывальная.
Маленькая, продолговатая комната, темная, как задние помещения у лавочки на улице Сантье, переполненная, как вагон метро в семь часов вечера. Вдоль одной иа длинных сторон тянулся желоб. Десяток больших заржавленных кранов струили в него сенскую воду цвета мочи. Каменных стенок жолоба уже нельзя было различить. Они были покрыты толстым слом какой-то застарелой маслянистой грязи, блестевшей несмотря на скудость освещения. И когда толпящаяся масса солдат пропускала вас, наконец, к крану, то струя воды между вашими пальцами была липкая, как дождевой червяк.
Солдаты ворчали: «Мы заперты здесь до утра. Мало вероятно, чтобы нас выпустили сегодня после ужина. Удовольствие, нечего сказать!»
В казарме были две кантины сорок шестого полка и две кантины восемьдесят девятого. Так как мы принадлежали к сорок шестому, то не имели права ходить в кантины восемьдесят девятого.
Наши винтовки были вычищены, и больше не находилось работы, за которую нас можно было бы засадить. Но начальству кажется недопустимым, чтобы люди оставались целый день в казарме, разговаривали и курили, как им вздумается.
А может быть, командование боялось, что мы взбудоражим друг друга и в результате откажемся выступить против народа?
Так или иначе, для нас были организованы во дворе казарменные игры — лицемерная и идиотская затея; унтера посылали туда всех, кто попадался им на глаза во внутренних помещениях.
Я вовремя улизнул и стал бродить по этажам, где были размещены другие батальоны. Я слонялся по коридорам. Я начал привыкать к ним. Они были темные, грязные, загроможденные; но в них можно было исчезнуть, затеряться; можно было обратиться в неизвестного. Так ощущает себя преступник в центре Парижа.
Какая разница по сравнению с казармами в Питивье, где нет ни одного укромного уголка, где постоянно замечаешь в конце пустынного коридора сержанта, который окликает тебя по имени и спрашивает, зачем ты здесь шляешься! Я попадаю в нижний этаж, где еще большая толчея. Вхожу в кантину. Там было тесно и шумно, как в каком-нибудь кабаке предместья. Вижу своего доброго приятеля из нашего взвода, обходящего столы в поисках свободного места.
— Ты тоже удрал?
— Как видишь!
— Не можешь найти места?
— Не могу. Правда, рядом есть небольшая комната, где мы удобно расположились бы. Но идти туда нельзя… Трое сержантов нашего взвода играют там в карты. Не желаю, чтобы они отправили меня во двор паясничать.
— Как же быть?
— Мы проберемся коридорами до той части здания, где размещен восемьдесят девятый полк. Расположимся в одной из кантин. Выйдет превосходно. Раскурим трубочку, спросим белого вина… там мы можем даже позавтракать.
— А рапорт?
— Сегодня тут все вверх дном. Неужели ты думаешь, что станут заниматься нами?
— Все это хорошо, но, увидя твое кепи, унтера восемьдесят девятого попросят нас убраться.
— Это правда. Мне нужно сходить за своей шапочкой. Иначе я рискую попасться… Подожди-ка меня.
Я жду. Спустя пять минут он уже возвращался в шапочке.
— Помех не было?
— Я схватил первую попавшуюся… Не шучу!
Мы приходим с самым невинным видом во вторую кантину восемьдесят девятого пола. Никто не обращает на нас внимания. Здесь также было полно вновь прибывших. Мы водворяемся в очень поэтичном уголке. Нам подают вино и карты.
Становилось темно; было много шуму и табачного дыма. Мы испытывали, однако, необыкновенное спокойствие, состояние полного забвения. Я был равнодушен ко всему, даже к собственной игре. Такое ощущение бывало у меня иногда во сне. Вам спится множество вещей, быстро сменяющих друг друга и сливающихся вместе; толкотня, крики. И вместе с тем вы чувствуете свое тело вытянутым в постели, ему покойно и тепло.
В половине пятого вечера мы все еще сидели в кантине. Мы, наверное, остались бы там до переклички. Вдруг в кантину входит солдат восемьдесят девятого полка и кричит:
— Кажется, в пять часов нам позволят отлучиться из казармы.
Мы почувствовали спазму в желудке. Карты выпали у нас из рук:
«Если отпускают восемьдесят девятый, то отпустят и сорок шестой».
Мы встаем и с некоторыми предосторожностями отправляемся обратно на свой чердак. Нужно было прийти туда с видом людей, которые отлучались на какие-нибудь четверть часа.
Не стоило пускаться на такие хитрости. Во всех помещениях шла спешка. Чистились башмаки; наводился блеск на портупеи, пуговицы, бляшки; обтирались штыки. У многих были уже накинуты на спину шинели. Ребята немало изумлялись, видя, как мы неторопливо шествуем в шапочках, засунув руки в карманы.