— Вам, видно, не очень хочется отправиться на прогулку?

— Еще успеем, старина. Как надо одеваться?

— По-походному. Шинель с отвернутыми полами, краги, погоны.

— И что еще? Винтовка?

— Нет, но все должно быть по форме. Оставалось только поторопиться.

К пяти часам сотни солдат столпились у караулки, как бараны у заставы.

Я не мог бы сказать вам, куда я пошел и что я делал. Помню, что расстался с товарищем около шести часов и в семь уже входил к себе, где застал своих за столом. Но в моей памяти отчетливо запечатлелись чувства, которые я испытал.

Сначала я был в обществе приятеля. Узенькая торговая улица, старые дома, лавочки; кабатчики, угольщики, фруктовщики, сапожники; мирное племя овернцев и лимузинцев; люди, сидящие у дверей или в глубине ларька; посередине улицы — прохожие.

Я вижу, как мы идем по мостовой в форменном кепи, в погонах; в грязной походной шинели с отвернутыми полами; в панталонах защитного цвета и в крагах, выглядевших совсем как сапоги.

Выйдя на середину улицы, мы стали центром всеобщего внимания. Прохожие ничего не говорили, а только таращили глаза и, казалось очень туго и с трудом усваивали, что совершается что-то важное. Мы тоже молчали. Нам не хотелось производить впечатление обыкновенных прохожих, которые совершают свой повседневный путь, болтая и шутя. На лицах наших играла какая-то кривая усмешка, усталая и ироническая. Одним взглядом мы мерили дом и сокрушали его. Обыватели ожидали этого взгляда; они заранее покорно склонялись.

На пороге одной двери стоял маленький толстячок, состоявший почти исключительно из двух шаров: живота и головы. Все его существо было приспособлено только для мирной обстановки. В повседневной жизни он, должно быть, смеялся по поводу всякого пустяка.

Он пристально смотрел на нас и не смеялся. Он никак не мог понять нас. У него сложилось твердое представление об отпускном солдате: бравый молодчик в праздничной шинели с растопыренными руками. Это представление не вязалось с тем, что он видел.

К шести часам мы вышли на большие бульвары по направлению к Амбигю. На тротуарах было большое оживление; служащие начинали выходить из своих коробок. Мой приятель покинул меня. Я шел один и еще сильнее ощущал действие моего появления на толпу. Вы знаете, как падки до насмешек парижане. Сам папа рискует получить прямо в лицо взрыв хохота какой-нибудь уборщицы или комми. И что же? Даже уличные мальчишки и маленькие работницы широко раскрывали глаза. Меня измеряли с головы до ног, всматривались в меня, впивались взглядом, но переварить меня не могли.

Прохожие все еще оборачивались и считали гвозди моих каблуков, как вдруг у боковой улицы появился еще один рядовой в походной форме и также стал буравить себе проход в толпе; не успела толпа прочесть на его воротнике номер полка, как третий стал величественно, как сенатор, переходить мостовую, словно для того, чтобы посмотреть, не лучше ли витрины на этой стороне, чем на противоположной.

Бульвары были сплошь усеяны солдатами, так что они невольно запечатлевались в глазах толпы.

По всем частям был отдан приказ: «Распустите казармы в пять часов; форма солдат — походная!»

Это была гениальная идея. Колонны, с музыкой во главе, вроде нашей, прошли только по некоторым кварталам. А тут вечером пустили в беспорядке по Парижу тридцать или сорок тысяч человек, нарядив их в походную форму.

Сорок тысяч человек, имеющих в своем распоряжении четыре свободных часа, способны проникнуть во все закоулки, во все щели. В самые отдаленные улицы Менильмонтана, Жавеля, Пикпюса, в самые дальние кабаки, в самые закоптелые театрики вдруг войдет солдат в походной форме, прерывая бильярдную партию или заставляя тромбон издать фальшивый звук.

Просачивание, разлив; у Парижа не останется ни одной сухой нитки. Вы скажете мне, что затея была не лишена риска. Солдаты попадут в семьи, в кабацкие сборища, с ними завяжут беседу, станут стыдить за выступление против народа, заставят поклясться, что они подымут приклады вверх.

Конечно, все это было возможно.

Но вышло так, что в девять часов солдаты возвратились в казармы к поверке у коек, как обыкновенно, и в десять часов все уже спали на своих тощих соломенных матрацах.

ПЕРЕД ЗИМНИМ ЦИРКОМ

— Что же все-таки произошло первого мая?

— Меньше, чем можно было предполагать. И потом, первое мая слабее всего запечатлелось в моей памяти.

В два часа пополудни я уже должен был находиться посреди своего взвода на тротуаре перед Зимним Цирком. Перед нами на мостовой составленные в пирамидки винтовки. В левом подсумке у нас были положены папиросы, в правом — шестнадцать пуль D.

Зимний Цирк отступает назад от линии бульвара. Получается впечатление кармана, пришитого сбоку бульвара, и мы лежали на дне его, как горсть тяжелых медных монет.

Перед нами — полсотни спешившихся драгун.

Глаза наши упирались прежде всего в пирамиды винтовок; затем — в круглые зады лошадей; дальше — кусок бульвара. Зрелище довольно однообразное; но больше всего раздражало то, что мы были в двух шагах от площади Республики; а площадь Республики представляет собою естественный резервуар для Биржи Труда.

Мы наскоро закусили сардинами, колбасой, сыром. Не могу сказать, чтобы мы скучали. Само наше ожидание было уже приключением. Но часы накоплялись в наших ногах, медленно ползли выше и отравляли нам кровь. Мы походили на людей, которые сильно подкутили накануне. Нервы наши были возбуждены, по телу пробегали мурашки, голова была полна необычайных мыслей.

Мы ничего не знали; нам ничего не сообщали. Там, по бульвару, проходили люди, довольно много людей; они были, может быть, более праздными, чем обыкновенно, потом новые прохожие. Они смотрели на драгун; замечали и нас в нашем углублении, но не выказывали никакой особой тревоги.

В свободное пространство между драгунами и нами забирались мальчишки и располагались на своих тонких ноженках. Она серьезно рассматривали нас в целом и в частности. Но мы прикрикивали на них и прогоняли их.

Иногда к нам заглядывали рабочие, которые были более многочисленны, чем в обыкновенные дни. Они замедляли шаг, поднимались на наш тротуар и испытующе смотрели на рыхлый ряд пехотинцев, кучки винтовок со штыками. На их лицах было одновременно насмешливое и приятельское выражение, которое как бы говорило: «Чего это вы? Зачем столько шуму? К счастью, это все в шутку, не правда ли?»

Наш ряд сохранял молчание собаки, собирающейся схватить.

Рабочие вдруг смущались своим присутствием. Но они не осмеливались круто повернуть назад; им приходилось шествовать мимо нас. Мы же слегка похлопывали по подсумкам.

А в это время в толще Парижа назревало событие. Мы думали: «Теперь час митингов. Двадцать парижских зал набиты толпою, как двадцать буровых скважин динамитом. Наша задача — предотвратить взрыв».

Мы начали прислушиваться к Парижу. Вы меня понимаете. Недостаточно было держать уши открытыми, как нищий держит открытою кружку для подаяния. Нет, мы слушали, как врач выслушивает пациента. Мы старались быть в самом тесном контакте с почвой, не упускать ни малейших ее колебаний, ни малейших толчков.

На площади появляется полицейский офицер с двумя жандармами. Он здоровается с нашими офицерами и делает им знак. Наш лейтенант подходит к нему; вслед за ним драгунские офицеры. Тогда мы не слышим больше Парижа; все наше зрение и слух приковывается к этим шести человекам. Они стояли далеко от нас. Но нам казалось, что достаточно нам повернуться к ним лицом и до нас что-нибудь долетит.

Через мгновение полицейский офицер уходит. Наш лейтенант возвращается к нам, подзывает сержанта и говорит:

— Поставьте караул на углу той улицы, налево. Будете сменять часовых каждый час.

Мы почувствовали легкую дрожь. Пахло порохом. Лейтенант стоял совсем близко от нас. Я набрался храбрости.

— Господин лейтенант! Новости… серьезные?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: