Не нужно забывать, что из-за налетов авиации стекла газовых и других уличных фонарей были окрашены в синий цвет, а жители обязывались занавешивать окна черными шторами, так что вечером в городах прохожие запасались электрическими фонариками, а машины ехали на малой скорости, с притушенными фарами.

— Вам найдут тихий уголок, чтобы вы могли поспать. Похоже, принесут поесть.

Так оно и случилось. Сначала мы приблизились к морю, потом снова от него отдалились; наш поезд, который не придерживался расписания и, казалось, искал пристанища, остановился в конце концов среди луга, у какой-то маленькой платформы.

Было шесть вечера. Предзакатной свежести еще не чувствовалось. Почти все, кроме стариков, за которыми наблюдали священник и монашенки, высыпали наружу, чтобы размять ноги; я видел, как пожилые женщины с суровыми лицами наклоняются и срывают маргаритки и лютики.

Кто-то заявил, что старики в одежде из толстого серого драпа дефективные. Возможно. В Ла-Рошели их встретили санитары и монахини и усадили в два автобуса.

У меня мелькнула одна мысль, и я подошел к Деде, пятнадцатилетнему парню, с намерением купить у него одеяло. Это оказалось труднее, чем я предполагал. Он торговался упорно, словно крестьянин на ярмарке, но я своего добился.

Анна наблюдала за нами с улыбкой; мне казалось, что ей нипочем не догадаться о предмете торга.

Я забавлялся. Я чувствовал себя молодым. Или, скорее, вообще не чувствовал возраста.

— О чем вы так горячо спорили?

— У меня появилась одна мысль.

— Догадываюсь.

— Ни за что не догадаешься.

— А вот и догадаюсь!

Можно было подумать, что я взрослый, а она — маленькая девочка.

— Скажи, что ты думаешь, и я увижу, догадалась или нет.

— Ты не собираешься спать в поезде.

Так оно и было; я удивился, что она об этом подумала. Мне казалось, что мысль эта — слегка бредовая, и поэтому никто, кроме меня, до нее не додумается. Мне никогда раньше не приходилось спать на открытом воздухе: в детстве не позволяла мать, да в городе это было и сложно, а позже-из-за болезни.

Как только начальник станции сказал, что нам найдут уголок за городом, эта мысль сразу пришла мне в голову, а теперь я отвоевал одеяло, которое защитит нас от росы и скроет от посторонних глаз.

На желтой машине приехали жизнерадостная медсестра и четверо скаутов лет шестнадцати-семнадцати. Они привезли бутерброды, два бачка горячего кофе и шоколад в плитках. Были у них и одеяла, предназначенные для стариков и детей.

Хлопали двери. День медленно угасал. Больше часа стоял беспорядочный шум, в котором особенно выделялись возгласы пофламандски.

Только теперь я узнал, что в бельгийских вагонах есть грудные дети. Благодаря селекторной связи санитарке это было уже известно. Она взяла с собой рожки и большую пачку пеленок.

Наш вагон это не интересовало. Не потому, что речь шла о бельгийцах — просто дети не принадлежали к нашей группе. Более того, даже французы, ехавшие в двух других товарных вагонах и севшие вместе с нами в Фюме, были для нас чужими.

Среди нас образовались герметичные ячейки, занятые только собой. А каждая ячейка делилась на более мелкие — такие, как, к примеру, картежники или мы с Анной.

Заквакали лягушки, в лугах и среди деревьев послышались новые звуки.

Мы гуляли, не держась за руки и не касаясь друг друга; Анна курила — в Нанте я купил ей сигареты.

Нам и в голову не приходило говорить о любви, и сегодня я спрашиваю себя, действительно ли это была любовь. Я имею в виду слово «любовь» в обычном его понимании, так как, по-моему, у нас было нечто гораздо большее.

Анна понятия не имела, чем я занимался в жизни, и не проявляла никакого любопытства. Она знала, что я болел туберкулезом, потому что, говоря о сне, я заметил:

— Когда я был в санатории, свет гасили в восемь.

Она бросила на меня быстрый взгляд, описать который я затрудняюсь. Казалось, мысль пришла к ней не как результат раздумий, а внезапно, как нечто мимолетное, что ей удалось схватить на лету.

— Теперь понимаю, — прошептала она.

— Что понимаешь?

— Тебя.

— И что же ты выяснила?

— Что ты провел целые годы взаперти.

Больше я не настаивал, но, кажется, тоже понял. Она сама пробыла какое-то время взаперти. Неважно, как называлось место, где она была вынуждена жить в четырех стенах.

Не хотела ли она сказать, что это накладывает отпечаток и что она заметила его у меня, еще не зная, чем он вызван?

Мы медленно возвращались к темному поезду, где виднелись лишь огоньки сигарет да слышался шепот.

Я взял одеяло. Мы принялись искать место, наше место, на мягкой земле, в высокой траве, на пологом склоне.

Мы спрятались за купой из трех деревьев; неподалеку «благоухала» коровья лепешка, в которую кто-то наступил. Луна должна была взойти не раньше трех часов ночи.

Несколько секунд мы неловко стояли друг против друга; затем, чтобы вернуть себе самообладание, я принялся расстилать одеяло.

Затем я увидел, как Анна отбросила сигарету, которая продолжала светиться в траве, сняла незаметным мне движением платье, за ним белье.

Совсем нагая, она приблизилась, вздрагивая от внезапно охватившей ее свежести, и нежно увлекла меня за собой на землю.

Я сразу понял: ей хочется, чтобы эта ночь была моей. Она догадалась, что я устраиваю себе праздник, — так же, как угадывала многие мои мысли.

Всю инициативу она взяла на себя, она же отодвинула одеяло, чтобы наши тела лежали на голой земле, в аромате земли и зелени.

Когда взошла луна, я еще не спал. Анна надела платье, и мы, спасаясь от ночной прохлады, прижались друг к другу и завернулись в одеяло.

Я видел ее темные, с рыжинкой волосы, необычный профиль, бледную кожу, какой я ни у кого не видел.

Мы обнялись так крепко, что представляли собой одно целое, и даже запах у нас был один.

Не знаю, о чем я думал, глядя на нее. Я не был ни весел, ни печален — просто серьезен. Будущее меня не заботило. Я не позволял ему вмешиваться в настоящее.

Внезапно мне пришло на ум, что уже целые сутки я ни разу не вспомнил о запасных очках, которые, может, валяются сейчас где-то на лугу или в соломе на полу вагона.

Порою по телу у нее пробегала дрожь, а лоб морщился, словно ей снился дурной сон или было больно.

Наконец я уснул. Проснулся я, вопреки обыкновению, не сам: меня разбудил звук шагов. Кто-то шел неподалеку; это был мужчина с трубкой, которого я прозвал привратником. До меня долетал запах его табака совершенно неожиданный в деревне на рассвете.

Как и я, он был ранняя пташка и нелюдим, несмотря на жену и детей, встречи с которыми требовал с преувеличенным раздражением. Он шел той же походкой, какой я ходил утром по саду; наши взгляды встретились.

Он был в благодушном настроении. Покатые плечи и кривой нос делали его похожим на доброго гнома из детской книжки с картинками.

Внезапно проснулась Анна.

— Уже пора?

— Не думаю. Солнце еще не встало.

Над землей поднимался легкий туман, вдалеке мычали в хлеву коровы, сквозь щели хлева виднелся свет. Должно быть, шла дойка.

Накануне за кирпичным зданием полустанка мы приметили кран и теперь отправились умываться. Вокруг никого не было.

— Подержи одеяло.

В мгновение ока Анна разделась и стала брызгать на себя ледяной водой.

— Ты не сбегаешь за моим мылом? Оно в соломе, за твоим чемоданом.

Вытершись и одевшись, она скомандовала:

— Теперь ты!

— Люди уже просыпаются, — неуверенно возразил я.

— Ну и что? Даже если тебя увидят голым, что из этого?

Я последовал ее примеру, губы у меня посинели, и она растерла мне спину и грудь салфеткой.

Вернулась желтая машина и привезла ту же медсестру и тех же скаутов, похожих на перезрелых детей или недозревших взрослых. Они опять раздали нам кофе, хлеб с маслом, а детям — рожки.

Не знаю, что происходило в поезде этой ночью и верен ли слух, что одна женщина родила. Я ничего не слышал и поэтому удивился.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: