В конце набережной высилась толстая Часовая башня; она была еще массивнее тех башен, что стоят по бокам у входа в порт; чтобы попасть на главную улицу, надо было пройти под ее аркой.

Мы уже совершенно освоились и с нею, и с извилистыми улочками, на которых царило невероятное оживление: кроме местных жителей и беженцев, в городе стояли пехотные части и моряки.

Когда я сказал Анне, что хочу купить ей смену белья, она не стала отказываться. Оно ей было необходимо. И я подумал, а не предложить ли ей купить еще и светлое платье, каких полно в витринах. Возможно, она тоже подумала об этом, потому что угадывала каждую мысль, какая приходила мне в голову.

— Знаешь, — сказал я ей, — я подарил бы тебе платье…

Она не стала отказываться из приличия, как сделало бы на ее месте большинство, потому что это все равно притворство, а с улыбкой посмотрела на меня.

— Ну, и?.. Что ты хочешь добавить?

— Что я засомневался — из эгоизма. Для меня черное платье-это как бы часть тебя, понимаешь? Я вот все думаю, не разочаровался бы я, увидев тебя одетой по-другому.

— Я рада, — ответила она, коснувшись меня кончиками пальцев.

И я чувствовал, что это правда. Я тоже был рад. Проходя мимо парфюмерного магазинчика, я остановился.

— Слушай, а ты пользуешься пудрой и губной помадой?

— Раньше пользовалась.

Она имела в виду: не до меня, а до Намюра.

— Так, может, купить тебе?

— Это зависит от тебя. Если ты предпочитаешь меня накрашенную и напудренную…

— Нет.

— Тогда я не хочу.

Я никогда об этом не задумывался, но не только потому, что гнал такие мысли — мне просто не приходило в голову, что наша с нею совместная жизнь не имеет будущего.

Я не знал, когда это случится. Да и кто мог это предсказать? Мы жили как бы в антракте, вне пространства, и я жадно наслаждался этими днями и ночами.

Я наслаждался всем — меняющейся картиной порта и моря; вереницей разноцветных рыбачьих суденышек во время прилива; рыбой, которую выгружали в корзинках и ящиках; уличной толпой, видом лагеря и вокзала.

И еще я все время испытывал телесный голод по Анне и впервые в жизни не стыдился своего желания.

Да что там! С нею это стало какой-то игрой, исполненной, как мне казалось, необыкновенной чистоты. Мы радостно и как-то невинно говорили с нею об этом, придумав настоящий код, целую систему секретных знаков, которые позволяли нам на людях сообщать друг другу о своих тайных мыслях.

Центром этого нового мира был видимый издалека зеленоватый шатер, возвышающийся над бараками, и в этом шатре, нашей конюшне, как мы его называли, на утоптанной соломе, у нас было свое местечко.

Мы там разложили свои вещи — те, что я вытащил из чемодана, и те, что купил, вроде солдатских котелков для супа и спиртовки на сухом спирте, на которой мы по утрам варили кофе; варили мы его на улице между двумя бараками напротив пристани.

Остальные, особенно те, кто приехал на одну ночь, поглядывали на то, как мы устроились, с удивлением и, убежден, с завистью, с какой я когда-то смотрел на настоящую конюшню, где у лошадей есть теплая подстилка.

Я тоже говорил — "наша подстилка" и не слишком часто менял солому, чтобы она пропиталась нашими запахами.

Но любили мы друг друга не только там, а в самых разных, порой даже неожиданных, местах. Началось это с катера однажды ночью, когда мы сидели и смотрели на рыбачьи лодки, покачивавшиеся у стенки; блоки поскрипывали, словно кричали чайки.

Уверенный, что ни за что не пошел бы в море, я, видимо, как-то поособенному взглянул на открытый люк одного суденышка, возле которого на палубе стояли корзины для улова. Потом перевел взгляд на Анну, потом снова — на люк, и тут она рассмеялась тем смехом, что был частью нашего тайного языка.

— Хочешь?

— А ты?

— А не боишься, что нас примут за воров и арестуют?

Было уже за полночь. На набережной пусто, все фонари закамуфлированы. Только где-то далеко раздаются шаги. Трудней всего оказалось спуститься по железной лесенке, заделанной в каменную облицовку набережной. Последние ступеньки были скользкие.

Но мы кое-как все-таки спустились, скользнули в люк и стали шарить в темноте, натыкаясь на корзины, бидоны и какие-то предметы, назначения которых не могли определить.

Пахло рыбой, водорослями и бензином. Наконец Анна шепнула:

— Сюда…

Я нашел ее руку, она потащила меня, и мы оба рухнули на узкий и жесткий диванчик, но сперва сбросили с него клеенку, которая нам мешала.

Нас лениво покачивал прилив. Сквозь люк виднелся кусочек неба с несколькими звездами; у вокзала пыхтел локомотив. Нет, это не прибыл новый состав. Просто маневровый паровозик таскал туда-сюда вагоны, словно наводя на путях порядок.

Вокруг лагеря еще не было ограды. Мы могли входить и выходить где душе угодно. Никто не дежурил у входа. Достаточно было тихонько пройти, чтобы не разбудить соседей.

Позже поставили ограды, но не для того, чтобы изолировать нас, а от воров, чтобы они не могли смешаться с беженцами и что-нибудь украсть.

Вечерами мы частенько слонялись по вокзалу и как-то ночью, когда он опустел, воспользовались скамейкой в самом дальнем углу зала ожидания.

Нас это страшно забавляло. То был своеобразный вызов, и однажды мы занимались любовью за связками соломы в нескольких шагах от г-жи Бош, ухаживавшей за больными и продолжавшей в это время разговаривать с нами.

Ежедневно какое-то время я посвящал розыскам жены и дочери — в меру своих возможностей, разумеется.

Нам говорили, что где-то, точно уже не помню, то ли в Осерре, то ли в Сомюре, а может, в Туре, будто бы вывешивают списки беженцев. Вскоре и у нас на дверях управления лагеря каждое утро стали появляться такие же списки, а люди группами стояли возле них и читали.

Только это были списки бельгийских беженцев. Очень много народу оказалось в Сенте, Бордо, Коньяке, Ангулеме. Некоторые добрались даже до Тулузы, но большая часть осела в деревушках, названий которых я никогда не слышал.

На всякий случай я просматривал списки. Ежедневно заходил также к заместителю начальника станции, который пообещал мне узнать про судьбу нашего поезда. Он воспринял это как дело чести и ужасно раздражался, что не может найти никаких его следов.

— Поезд не может вот так взять и исчезнуть даже во время войны, ворчал он. — Я все-таки разузнаю, куда он делся.

С помощью селекторной связи между станциями он включил в поиски своих коллег, и вскоре пошли разговоры о поезде-призраке.

Мы с Анной заглядывали и в мэрию. У дверей каждого кабинета стояли толпы; в ту пору всем нужны были кому справка, кому разрешение, кому официальное* удостоверение с печатью.,

Здесь тоже висели списки — французские, но жены в них не было.

— Если вы кого-то ищете, лучше всего обратиться в префектуру.

Мы отправились туда. Двор префектуры светлый, залитые солнцем коридоры и кабинеты, чиновники сидели в рубашках с засученными рукавами, было очень много девушек в светлых летних платьях. Анну я оставил на улице; невозможно было выдавать ее за жену в тот момент, когда наводишь о жене справки.

Через окно я увидел, как она, задрав голову, стояла на тротуаре, потом принялась ходить взад-вперед, серьезная, задумчивая. Я тут же упрекнул себя, зачем оставил ее одну, пусть даже ненадолго, и поторопился вернуться к ней.

В префектуре выдавали талоны на бензин. Сотни наехавших отовсюду машин заполнили Оружейную площадь, набережные, улицы. Их владельцы стояли в префектуре в бесконечной очереди, чтобы получить эти чертовы талоны, которые дадут им возможность продолжить исход.

Вчера в веренице автомобилей, направлявшихся в Рошфор, я заметил похоронный катафалк из Шарле-руа, в котором ехало целое семейство, а вещи, наверно, лежали там, куда ставят гроб.

— Вы что-то ищете?

— Я хотел бы навести справки о своей жене…

Похоже, что таких, как я, тысячи, если не десятки тысяч. С места снялась не только Бельгия и Северная Франция, после отъезда правительства паника охватила и Париж; рассказывали, что дороги забиты не только машинами, но и толпами людей, которые пешком бредут на юг.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: