— Что?
— Я тебя люблю.
— Молчи.
По горлу ее прошло легкое движение, словно она сглотнула слюну. Потом совсем естественным голосом она заговорила о другом:
— Ты не боишься, что у тебя стянут твои вещи? Я долго смеялся, потом обнял ее; чайки пролетали в двух метрах от наших голов.
6
Существуют даты, и эти официальные точки отсчета можно отыскать в книгах. Но я думаю, что у каждого в зависимости от того, где он тогда находился, от семейного положения, от собственных забот были свои, личные, точки отсчета. Так вот, все мои связывались с центром для беженцев — мы его называли просто Центром; это могло быть прибытие очередного состава, постройка нового барака или какое-нибудь незначительное внешне событие.
Мы, оказывается, поселились там в числе первых, через два дня после того, как прибыли поезда с бельгийскими беженцами, то есть когда порядки в лагере еще не установились.
Интересно, а эти новенькие бараки были воздвигнуты несколько недель назад в предвидении именно такого положения дел? Тогда мне не пришло в голову задавать подобный вопрос. Но видимо, да, потому что задолго до немецкого наступления правительство эвакуировало часть населения из Эльзаса.
Разумеется, никто не ожидал, что события будут развиваться так стремительно, и было ясно, что властям приходится импровизировать.
В день нашего приезда газеты сообщали о боях в Монтерме и на реке Семуа; на следующий день немцы навели понтонные мосты для переправы танков в Динане, а 15 мая, если не ошибаюсь, в тот же день, когда было объявлено о выезде французского правительства из Парижа, в газетах печатались крупным шрифтом названия местностей, расположенных неподалеку от Фюме, — Монмеди, Рокур, Ретель, мимо которых мы с грехом пополам проехали.
Разумеется, все это я воспринимал, как и остальные, но происходило оно где-то далеко от меня, в некоем абстрактном мире, с которым я как бы и не был связан.
Мне очень хотелось бы описать свое состояние, и не только в первые дни, но и за все время, что я прожил в Центре.
Шла война, с каждым днем все более реальная, и реальность ее мы ощутили на практике, когда был обстрелян наш поезд. Сами того не понимая, мы проскочили зону хаоса, где бои еще не шли, но вот-вот должны были начаться.
И вот оно произошло. Названия городков и деревень, которые мы читали, проезжая мимо, сейчас были набраны крупными буквами на первых полосах газет.
Эта зона, где мы с изумлением видели по-воскресному тихие города и людей, шедших к мессе, с каждым днем расширялась, и нашим путем следовали другие поезда, другие автомобили с матрацами на крышах, с детскими колясками, с куклами, с больными стариками катились по шоссе бампер в бампер.
Эта длинная гусеница уже достигла Ла-Рошели и ползла на наших глазах в направлении Бордо.
Мужчины, женщины, дети умирали, как наш машинист, уставясь незрячими глазами в лазурное небо. Другие истекали кровью, как старик, который прижимал к лицу покрасневший платок, или стонали, как женщина, раненная в плечо.
Наверное, мне должно быть стыдно за признание, что я не участвовал в этой трагедии. Все это происходило вне нас. Не касалось нас.
Я мог поклясться, что, уезжая, заранее знал, что найду: узенький круг по моей мерке, который станет моим убежищем и в который мне нужно будет втиснуться.
Поскольку Центр был предназначен для бельгийских беженцев, мы с Анной старались бывать там как можно меньше. Поэтому, боясь, что нас заметят, мы первое время старались при раздаче пищи подойти попозже.
Сперва под открытым небом стояла одна низкая плита, потом их стало две, три, четыре — с огромными котлами, прямо-таки чанами вроде тех, в которых на фермах готовят пойло для свиней.
Позже для кухни смонтировали разборный барак, вкопали там столы, за которыми мы должны были есть.
Вместе с Анной, не отстававшей от меня ни на шаг, я наблюдал за лагерной суетней и очень скоро понял принцип организации лагеря, которая, в сущности, была сплошной импровизацией.
Всем заправлял бельгиец, тот, что расспрашивал меня в день прибытия; я всеми силами избегал сталкиваться с ним. Около него крутились девушки и скауты, в том числе старшие скауты из Остенде, приехавшие с одним из первых поездов.
Беженцев с грехом пополам делили на полезных, то есть тех, кого можно направить работать, и бесполезных- стариков, женщин, детей, которым нужно было дать приют.
Теоретически, лагерь — это промежуточный пункт, где положено останавливаться на несколько часов, в крайнем случае, на ночь.
Заводы в Этре, Ла-Паллисе и других городках, работающие на оборону, нуждались в рабочих руках; в ближний лес требовались лесорубы, чтобы снабжать дровами пекарни.
Туда на автобусах увозили специалистов и их семьи, а уж там размещением их занимались специальные комитеты.
Что касается одиноких женщин и вообще «бесполезных», их расселяли в городках, где нет промышленности, вроде Сента или Руайана.
Нашей, моей и Анны, целью сразу же стало остаться в лагере, и мы этого добились.
Медсестру, которая в первый вечер привезла нам еду на машине, звали г-жа Бош, и в моих глазах она была самой важной персоной, поэтому я сосредоточил на ней все внимание, словно школьник, стремящийся добиться благосклонности учителя.
Она была невысокого роста, полная, можно сказать даже, толстая, в возрасте между тридцатью пятью и сорока, и я никогда не встречал человека, обладающего такой энергией и такой же доброжелательностью.
Не знаю, была ли она дипломированной медицинской сестрой. Она принадлежала к хорошему ларошельскому обществу, была женой не то врача, не то архитектора, точно не помню, потому что ее всегда сопровождало еще несколько тамошних дам, и я путал, у кого кто был муж.
Она первой оказывалась на вокзале, чуть только объявляли о прибытии поезда, но оказывалась не за тем, чтобы, как делало большинство носительниц повязок, говорить утешительные слова и раздавать конфетки, а искала в толпе тех, кто больше всего нуждался в помощи.
По мере развития событий таких становилось все больше, и я часто видел, как больные, дети, дряхлые старики плетутся за г-жой Бош в барак, где она в белом халате, стоя на коленях, обмывала стертые до крови ноги, перевязывала раны, провожала женщин, которым требовалась специальная помощь, за импровизированную занавеску из одеяла.
В полночь она обычно была еще в лагере и, вооружась карманным фонариком, молча делала обход, утешала плачущих женщин или распекала слишком шумных мужчин.
Электричество подвели в лагерь наспех, работало оно с перебоями, и когда я предложил привести его в порядок, г-жа Бош только спросила:
— А вы умеете?
— Это, можно сказать, моя профессия. Мне только нужна лестница.
— Так поищите.
Я выбрал строящийся дом в новом квартале напротив вокзала, зашел туда и, поскольку спрашивать позволения было не у кого, самовольно унес лестницу. Она оставалась в лагере все время, пока я там был, и никто не пришел потребовать ее назад.
Я также вставлял стекла, чинил краны и водопроводные трубы. Г-жа Бош так и не поинтересовалась моей фамилией, не спросила, откуда я приехал. Она звала меня просто Марсель и всякий раз, когда что-то портилось, посылала за мной.
Дня через три-четыре я стал мастером-универсалом. Леруа исчез уехал с первой партией не то в Бордо, не то в Тулузу. Из нашего вагона остался только старик Жюль; его не выгоняли, потому что он играл роль шута.
В городе я встретил человека с трубкой, которого прозвал привратником. Он торопился, сказал мне на ходу, что идет в префектуру узнать, нет ли каких известий о его жене, и больше я его не видел.
Это произошло на второй или на третий день. Анна выстирала трусики и бюстгальтер, повесила их сушиться на солнышке, и мы бродили по лагерю, обмениваясь заговорщицкими взглядами: мы-то знали, что под черным платьем она совершенно голая.