Есть черствые души, но есть прекрасные поступки, и честные души, но все это порывами и так редко, что нельзя смешивать их с остальным миром.
Скажут, пожалуй, что я говорю все это, потому что у меня какие-нибудь неприятности, – нет, у меня только мои обычные неприятности и ничего особенного. Не ищите ничего такого, что не находилось бы в этом дневнике, я добросовестна и никогда не прохожу молчанием ни мысли, ни сомнения. Я воспроизвожу себя так точно, как только позволяет мне мой бедный ум. А если мне не верят, если ищут чего-нибудь сверх того или под тем, что я говорю, тем хуже! Ничего не увидят, потому что ничего и нет.
Суббота, 9 октября. Если бы я родилась принцессой Бурбонской, как madame de Longueville. Если бы мне прислуживали графы, если бы родственниками и друзьями моими были короли, если бы с самого своего рождения я только и встречала, что преклоненные головы заискивающих придворных, если бы я ходила только по коврам, украшенным гербами, и спала под королевскими балдахинами, если бы мои предки были – один славнее другого; – если бы у меня было все это, я не могла бы быть ни более гордой, ни более надменной, чем теперь. О, Боже мой, как я благодарю Тебя! Эти мысли, которые Ты посылаешь мне, помогут мне устоять на верном пути и не дозволят ни на минуту упустить из глаз блестящую звезду, к которой я иду.
Пятница, 15 октября. Тетя пошла купить фруктов около церкви, я была с ней.
Женщины тотчас же окружили меня. Я спела вполголоса в церкви Rossingnolo. Это привело их в восторг, и даже самые старые принялись плясать. Словом – народное торжество. Торговка яблоками сделала мне реверанс, восклицая: «Che bella regina!».
Я не знаю, почему это простые люди любят меня, я и сама чувствую себя хорошо среди них; я воображаю себя царицей, я говорю с ними с благоволением, и ухожу после маленькой овации, как сегодня. Если бы я была королевой, народ обожал бы меня.
Понедельник, 27 декабря. Вся моя жизнь – в этом дневнике; мои наиболее спокойные минуты – когда я пишу. Это, может быть, мои единственные спокойный минуты.
Если я умру скоро, я все сожгу, но если я не умру, дожив до старости, все прочтут этот дневник. Я думаю, что еще не существует такой фотографии, если можно так выразиться – целой жизни женщины, всех ее мыслей, всего, всего. Эго будет интересно. Если я умру молодой, скоро, и – по несчастью – не успею сжечь этот дневник, скажут про меня: «Бедное дитя! Она любила, и отсюда все ее отчаяние»! Пусть говорят, я не буду доказывать противного, потому что – чем больше я буду говорить, тем меньше мне поверят.
Может ли быть что-нибудь более плоское, более подлое, более презренное, чем род людской? Ничего! Ничего! Род человеческий был создан к погибели… ну, да, я хотела сказать – к погибели рода человеческого.
Уже три часа утра, а, как говорит тетя, я ничего не выиграю, проводя бессонные ночи. О, какое нетерпение. Мое время придет, я охотно верю этому, – а что-то все шепчет мне, что оно никогда не придет, что всю мою жизнь я буду только ждать… вечно ждать. Все ждать… ждать!
Я так сержусь; я не плакала, не ложилась на пол. Я спокойна. Это плохой знак; уж лучше, когда приходишь в бешенство…
Вторник, 28 декабря. Мне холодно, губы мои горят. Я отлично знаю, что это не достойно сильного ума – так предаваться мелочным огорчениям, грызть себе пальцы из-за пренебрежения такого города, как Ницца; но покачать головой, презрительно улыбнуться и больше не думать об этом – это было бы слишком. Плакать и беситься- доставляет мне большее удовольствие. Я дошла до такою нервного возбуждения, что любой отрывок музыкальной пьесы, если только это не галоп, заставляет меня плакать. В каждой опере я усматриваю себя, самые обыкновенные слова поражают меня прямо в сердце.
Подобное состояние делало бы честь женщине в тридцать лет. Но в пятнадцать лет говорить о нервах, плакать, как дура, от каждой глупой сентиментальной фразы!
Только что я опять упала на колени, рыдая и умоляя Бога, – протянув руки и устремив глаза вперед, как будто бы Бог был здесь, в моей комнате.
По-видимому, Бог и не слышит меня, а между тем я кричу довольно громко. Кажется, я говорю дерзости Богу.
В эту минуту я в таком отчаянии, чувствую себя такой несчастной, что ничего не желаю! Если бы все враждебное общество Ниццы пришло и стало передо мной на колени, я бы не двинулась!
Да-да, я бы дала ему пинка ногою! Потому что в самом деле, что мы ему сделали?
Боже мой, неужели вся моя жизнь будет такова?
Я хотела бы обладать талантом всех авторов, вместе взятых, чтобы выразить всю бездну моего отчаяния, моего оскорбленного самолюбия, всех моих неудовлетворенных желаний.
Стоит только мне пожелать – чтобы уж ничто не исполнилось!
Найду ли я когда-нибудь какую-нибудь собачонку на улице, голодную и избитую уличными мальчишками, какую-нибудь лошадь, которая с утра до вечера возит невероятные тяжести, какого-нибудь осла на мельнице, какую-нибудь церковную крысу, учителя математики без уроков, расстриженного священника, какого-нибудь дьявола, достаточно раздавленного, жадного, грустного, униженного, забитого, – чтобы сравнить его с собой?
Что ужасно во мне, так это то, что пережитые унижения не скользят по моему сердцу, но оставляют в нем свой мерзкий след!
Никогда вы не поймете моего положения, никогда вы не составите понятия о моем существовании. Вы засмеетесь… смейтесь, смейтесь! Но, может быть, найдется хоть кто-нибудь, кто будет плакать. Боже мой, сжалься надо мной, услышь мой голос; клянусь Тебе, что я верую в Тебя.
Такая жизнь, как моя, с таким характером, как мой характер!!!
1876 год
Рим. Суббота, 1 января. О Ницца, Ницца, есть ли в мире другой такой чудный город после Парижа? Париж и Ницца, Ницца и Париж! Франция, одна только Франция! Жить только во Франции…
Дело идет об ученье, потому что ведь для этого я и приехала в Рим. Рим вовсе не производит на меня впечатления Рима.
Да неужели это Рим? Может быть, я ошиблась. Возможно ли жить где-нибудь, кроме Ниццы? Объехать различные города, осмотреть их – да, но поселиться здесь!
Впрочем, я привыкну.
Здесь я – точно какое-нибудь бедное пересаженное растение. Я смотрю в окно и вместо Средиземного моря вижу какие-то грязные дома; хочу посмотреть в другое окно, и вместо замка вижу коридор гостиницы. Вместо часов на башне бьют стенные часы гостиницы…
Это гадко – заводить привычки и ненавидеть перемену.
Среда, 5 января. Я видела фасад собора Святого Петра. Он чудно хорош, это привело в восторг мое сердце – особенно левая колоннада, потому что ни один дом ее не загораживает, и эти колонны на фоне неба производят удивительное впечатление. Кажется, что переносишься в древнюю Грецию;
Это величественно, прекрасно.
А Колизей?
Но что мне сказать о нем после Байрона?
Понедельник, 10 января. Наконец мы идем в Ватикан. Я еще никогда не видела вблизи «сильных мира сего» и не имела никакого понятия, как к ним подступают, тем не менее мое чутье говорило мне, что мы поступали не так, как было нужно. Подумайте, ведь кардинал Антонелли – пружина, заставлявшая двигаться всю папскую машину.
Мы проходим под правую колоннаду, я проталкиваюсь, не без труда, сквозь окружающую нас толпу и внизу, у лестницы, обращаюсь к первому попавшемуся солдату и спрашиваю у него, где его преосвященство. Солдат этот отсылает меня к начальнику, который дает мне довольно смешно одетого солдата, и он ведет нас через четыре огромных лестницы из разноцветного мрамора, и мы выходим наконец на четырехугольный двор, который, вследствие неожиданности, сильно поражает меня. Я не предполагала ничего подобного внутри какого бы то ни было дворца, хотя и знала по описаниям, что такое Ватикан.
После того, как я увидела эту громаду, я не хотела бы уничтожения пап. Они велики уже тем, что создали нечто столь величественное, и достойны уважения за то, что употребили свою жизнь, могущество и золото, чтобы оставить потомству этот могучий колосс, называемый Ватиканом.