— Вы лжете или недоговариваете. Незаконный вывоз культурных ценностей — это, конечно, преступление. Но за это не убивают. Даже они. — Саша понял, что сосед, хоть и говорит с такой гадливостью про «мафию», вовсе не питает уважения к комитету и его методам. — Вы связаны с мафией…

— Мафия на Сицилии, — сказал Саша, — у нас — организованные преступные группировки. Но я с ними не связан. И не сидел я, и ни с каким спортсменами особо не дружу, да и не все спортсмены рэкетом занимаются, зря ты так о спортсменах. Я просто продаю тренажеры. То есть лично я не продаю, а закупаю. Любой может прийти и купить тренажер в наших салонах, не обязательно спортсмен, ты тоже можешь. И налоги мы платим.

— Ну, не знаю, — сказал сосед.

— Вот и я не знаю. Не знаю, что делать. У меня на понедельник билет до Хельсинок…

— Хельсинки не склоняются. Это имя собственное.

— А Химки почему склоняются? Они тоже имя собственное.

— О чем мы говорим?! — вскричал возмущенно сосед, хотя сам же завел дискуссию о Хельсинках, а вовсе не Саша. — Послушайте, Александр… — Он как будто начал относиться к Саше чуть получше. — Вам надо в милицию обратиться. Пусть сажают.

— Ничего себе «пусть»! Тебе легко говорить.

— Все лучше, чем попасть к тем.

— Те попросят — менты отдадут… А ты-то за что тех не любишь? Диссидент, что ли? Или из репрессированных?

Сосед этот вопрос проигнорировал.

— Хельсинки вас не спасут, — сказал он, — даже не надейтесь.

— Да знаю я… Они ночью дом шмонали. А что там шмонать? Стройка, разор полный…

— Как вы узнали?

— Рабочие сказали. Они у меня надежные… — вздохнул Саша: вопреки всему он хотел думать, что молдаван рассказал ему об обыске из человеческой симпатии, а не потому, что боялся за свой аванс. — Да я и сам бы догадался, без них. У меня там в комнате — в зале, где камин, — чемоданы с барахлом моим. Старое, паршивое барахло, в квартире держать негде, так я сюда свез. Рабочие не тронут. И не трогали никогда. А сегодня вижу — все не так. Которая сумка была не застегнута — та застегнута, а которая была застегнута — та плохо застегнута…

— Вы наблюдательны, — сказал сосед. Ему, кажется, понравилось, что Саша наблюдателен.

— Ничего не наблюдателен, — буркнул Саша. Отродясь не был он наблюдательным. — Просто знаю свои вещи.

Они поговорили еще немного, стоя во дворе, и Саша ушел. Сосед так и не попросил показать ему рукопись, из-за которой такой сыр-бор. Он только сказал о ней, что она, должно быть, очень дорогая. Это Саше и без него было понятно.

О том, что соседа могут убить, Саша подумал только дома, в Москве, когда хорошенько напился, — до этого он не мог думать не только о судьбе соседа, но даже и о собственной. Он вообще думать не мог. Боялся только. Мозги как кисель, руки ледяные, живот то и дело скручивает. Ужас в чистом виде. Когда на Варшавке его догнал лиловый «понтиак» и стал прижимать к обочине, Саша даже не сопротивлялся, хотя мог бы пойти на «понтиак» тараном; он просто закрыл глаза и приготовился к смерти… Но смерть не шла долго, секунды две, и он захотел посмотреть, кто его убьет, и увидал за рулем «понтиака» — негра, и тут сердце его провалилось, как в лифте, и горло сдавил такой ужас, какого еще он не испытывал, потому что глаз у негра не было. Черное лицо без глаз на него смотрело.

Негр был в черных очках. Очки смотрели на Сашу, будто запоминали. Потом негр дал газу и умчался.

А Саша на скорости сорок километров потащился дальше. Руки его совсем ослабели, он едва мог держать руль.

Вот он и напился. А когда напился — сообразил, что соседу теперь тоже кранты. Всем кранты, с кем он говорил о рукописи. Ну и черт с ним. До соседа ли ему. Умереть, не повидав даже Катю!

Бежать? От ФСБ? Бесполезно и пытаться. Все его существо противилось мысли о бегстве, даже почему-то больше, чем мысли о смерти. Умереть — это не так уж сложно, застрелят и все, а бежать — без денег, без вещей, без комфорта — такая морока… Убьют так убьют. Саша, собственно, не смерти боялся — чего уж так-то бояться, они с Олегом столько свечей наставили — Москву можно три раза спалить, Бог это оценит, — а разных неудобств, связанных с нею…Пытки! Если менты пытают, то уж эти… Он скорчился, ногтями зацарапал обивку дивана. Ах, зачем негр не убил его, ах, зачем.

VII

— Феликс был прав.

— В этом я и не сомневался. Феликс всегда был прав. (Речь шла о Ф. Э.Дзержинском.) Но мог ошибаться сам Бенкендорф.

— Однако ж не ошибся. Это — она. Именно такая, как сказал Бенкендорф, даже еще хуже. Плохо искали.

— Плохо! Все Болдино перерыли, все Михайловское, вообще все. Кто мог предположить, что Петька (теперь собеседники имели в виду, надо полагать, князя Вяземского) закопает ее за пределами усадьбы?

— Что там тогда было?

— Пустырь.

— На пустыре и зарыл. Или Пашка (по-видимому, Павел Сергеевич Шереметев, хранитель музея-усадьбы «Остафьево» с восемнадцатого по двадцать восьмой год прошлого столетия) перепрятал, сволочь. Юра (Андропов) всегда подозревал Пашку. Почему его не взяли? Почему Ежик (тоже надо расшифровывать, о наш читатель?) его не взял? Неврастеник Вяча отпустил на все четыре стороны, дурак Генрих проморгал… Но Еж! Не понимаю.

— Авель (Енукидзе, быть может) за него все заступался. Тоже знал что-то. И Давыдыч… Но Ежик не глупей нас с тобою был. Пашка у него был под контролем. Он бы взял Пашку, если б его самого не взяли. А Лаврентий пренебрег. Не о том думал Лаврентий. Да теперь-то уж что говорить. Времени у нас мало. Он пишет про весну две тысячи восьмого. Земля горит под ногами. Торопись.

— Все под контролем. Все связи выявлены, контакты обрезаны. В понедельник берем их.

— Ты разве не поведешь Спортсмена в Хельсинки? Не хочешь знать, с кем он там встречается?

— Не поведу. Хотел, но передумал. Слишком опасно. Она не должна пересечь границу.

— Почему она у Спортсмена? Ведь главный — Профессор.

— Потому и у Спортсмена, что Профессор не дурак. Я ведь и сам сперва думал, что главный — Спортсмен. Но когда поглядел на этого Спортсмена… Профессор использует Спортсмена втемную, как Бенкендорф Жоржика. Как он вчера на него орал — мафия, мол! Не голова, а Дом Советов. Уважаю.

— Они знали, что их слушают?

— Может, и знали. Недаром под дождик мокнуть вышли. Слушаем-то дом.

— Плохо. Очень это по-русски. Дом слушаем, два шага от дома не слушаем. Картинку и ту не пишем. А речь о судьбе России, между прочим. (Короткий смешок.)

— А кто утверждал бюджет? (С насмешливым укором.) На всякий деревенский двор техники не напасешься. А картинку что толку писать? Дело-то не любовное. И так все под контролем. Какая разница, о чем они меж собой трепались? Все равно под дозой они скажут все.

— А о девке Спортсмена позаботились?

— Зачем? Она в Греции.

— Но телефонный контакт был.

— Не будем уподобляться Лаврентию. Девка и мать нас не волнуют.

— Ой ли? Мать-то его в Киеве.

— Его мать обыкновенная старая шлюха. Ты б еще профессорову жену с Мадагаскара выкрал!

Собеседники некоторое время помолчали, глядя в бумаги, что держал в руках один из них. То были два листка: один — старый, хрупкий, бледно-картофельного цвета, густо исписанный летящим почерком, — тот, девятый лист рукописи, что Саша отдал на экспертизу спецу-уголовнику (спец не сдал Сашу, сдал библиотекарь Каченовский, а спеца взяли уже после); другой — обычный, глянцево-белый, с компьютерной распечаткой.

— Жуть…

— Не говори. Ублюдок. Давно надо было черных давить. Кстати, ты разобрался с ниггером, что там крутился?

— Ниггер не при делах.

— Все-таки позаботься о ниггере. Береженого Бог бережет.

Снова пауза, улыбка. Смотрят в документы — хмурятся.

— Но как же он это мог написать…

— Вот так и мог, как Бенкендорф Орлову сказал. Пообщался с теми… Про это и фон Фок говорил, но те убрали фон Фока.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: