По выходе из Оксфорда Ральф на несколько лет отправился путешествовать, а затем ему пришлось взгромоздиться на высокий табурет в банке отца. Важность и значительность подобного поста определяются, надо полагать, не высотой табурета, а иными соображениями; поэтому Ральф, на редкость длинноногий, с удовольствием стоял и даже прохаживался в часы работы. Однако ему не суждено было посвятить этому занятию долгие годы: восемнадцать месяцев спустя он серьезно занемог: сильная простуда, которую он схватил, поразила легкие и привела их в плачевное состояние. Пришлось оставить банк и, подчинившись печальной необходимости, в буквальном смысле заняться собой. Вначале Ральф отнесся к этой задаче спустя рукава – ему казалось, что занимается он отнюдь не собой, а какой-то никому не интересной и ничем не интересующейся личностью, с которой у него, Ральфа, решительно нет ничего общего. Однако, сойдясь с незнакомцем поближе, он смягчился к нему и кончил тем, что научился скрепя сердце терпеть его и даже до некоторой степени уважать. Кого только не роднит несчастье! Ральф, понимая, как много поставлено на карту, и сам поражаясь своему благоразумию, стал исполнять свои безрадостные обязанности с достаточным вниманием. Усилия его не остались втуне и были вознаграждены: бедняга по крайней мере остался жив. Правое легкое начало заживать, левое обещало последовать его примеру, и, по уверению врачей, проводя зимы в теплых странах, куда стекаются страдающие грудной болезнью, он мог рассчитывать еще на десяток и более лет. И хотя Ральф нежно полюбил Лондон и клял судьбу, обрекшую его на изгнание, но сколько бы он ее ни клял, другого выхода у него не было, поэтому, мало-помалу убедившись, что его больные легкие благодарны даже за скудные милости, он стал на них не в пример щедрей. Зимовал, как говорится, в теплых краях, грелся на солнце, в ветреную погоду не покидал дома, в дождливую – постель, и несколько раз, когда ночью выпадал снег, чуть было не уснул в ней навеки.

Он призвал себе на выручку безразличие, и этот скрытый ресурс – словно большой кусок сладкого пирога, украдкой сунутого в детский ранец доброй старушкой няней, – помогал ему мириться с утратами; ведь при всем том он был серьезно болен, и сил хватало лишь на то, чтобы вести свою нелегкую игру. Он говорил себе, что в мире нет дел, которые привлекали бы его всерьез, и поприща славы ему, во всяком случае, не пришлось отринуть. Но теперь на него снова нет-нет да веяло ароматом запретного плода, напоминая, что подлинная радость дана нам только в кипучей деятельности. Жизнь, которую он вел, походила на чтение хорошей книги в плохом переводе – жалкое занятие для человека, понимавшего, что в нем пропадает блестящий лингвист. У него бывали хорошие зимы и плохие зимы, и когда болезнь отпускала его, он даже тешил себя надеждой на полное выздоровление. Но за три года до событий, с которых мы начали наше повествование, надежда эта окончательно рухнула: он задержался в Англии дольше обычного, и холода настигли его прежде, чем он укрылся в Алжире. Он прибыл туда еле живой и несколько недель находился между жизнью и смертью. Он чудом поднялся на ноги, но при первых же шагах понял, что второму чуду не бывать. Он сказал себе, что час его близок и нужно жить, помня о нем, но по крайней мере в его власти провести остаток дней с наибольшей – насколько это удастся в таком положении – приятностью. В ожидании близкого конца возможность просто пользоваться способностями, которыми наградила его природа, стала для него величайшим наслаждением; ему даже казалось, что он первый открыл радость созерцания. Время, когда ему горько было расставаться с мечтой о славе – мечтой навязчивой при всей ее неясности, мечтой обольстительной, несмотря на постоянную борьбу с весьма здравыми вспышками критического отношения к себе, – осталось далеко позади. Друзья нашли, что он повеселел, и, приписывая эту перемену уверенности в скором выздоровлении, многозначительно качали головами. На самом деле безмятежность его была лишь диким цветком, пробившимся среди развалин.

Запретный плод, как известно, сладок, и, надо думать, именно это обстоятельство послужило причиной того, что появление молодой леди, явно не относившейся к разряду скучных, вызвало в Ральфе внезапный интерес. Что-то говорило ему: если распорядиться собою с умом, здесь его ждет занятие на много дней вперед. Добавим мимоходом, что возможность любви – т. е. любить, а не быть любимым – все еще значилась в его урезанной жизненной программе. Он только запретил себе бурное проявление чувств. К тому же, было мало вероятно, чтобы он мог внушить кузине пламенную страсть, да и она вряд ли смогла бы, даже если бы попыталась, возбудить в нем подобное чувство.

– А теперь расскажите мне о нашей гостье, – сказал он, обращаясь к матери. – Что собственно вы намерены с ней делать?

Миссис Тачит не замедлила с ответом.

– Я намерена просить твоего отца пригласить ее провести несколько недель в Гарденкорте.

– К чему такие церемонии, – заметил Ральф. – Отец и без того ее пригласит.

– Не знаю, не знаю. Она – моя племянница, а не его.

– Однако, матушка, вы стали изрядной собственницей! Тем больше у отца оснований ее пригласить. Ну, а потом? После этих нескольких месяцев – невозможно ведь приглашать такую милую девушку всего на несколько жалких недель? Что вы намерены с ней делать потом?

– Взять с собой в Париж и заняться ее туалетами.

– Разумеется. Ну, а кроме туалетов?

– Пригласить на осень к себе во Флоренцию.

– Это все частности, дорогая мама, – сказал Ральф. – Я спрашиваю, что вообще вы намерены делать с ней.

– Исполнить свой долг! – провозгласила миссис Тачит. – Ты, надо думать, очень ее жалеешь.

– Вовсе нет. Она не произвела на меня впечатления особы, которую нужно жалеть. Скорее я ей завидую. Впрочем, чтобы мне решить этот вопрос, объясните хотя бы в общих чертах, в чем вы видите свой долг.

– В том, чтобы показать ей четыре европейских страны – две из них пусть сама выберет – и дать возможность в совершенстве выучить французский. Она уже и так его неплохо знает.

– Звучит суховато, – слегка нахмурился Ральф. – Даже при том, если две страны она выберет сама.

– Суховато? – сказала миссис Тачит, смеясь. – Предоставим Изабелле сбрызнуть наше путешествие живою водой. Ее присутствие освежает, как летний дождь.

– Вы считаете ее одаренным существом?

– Не знаю, одаренное ли она существо, но девица она умная, с характером и пылким нравом. Она понятия не имеет, что такое скука.

– Охотно верю, – сказал Ральф и вдруг добавил: – А как вы ладите между собой?

– Не хочешь ли ты сказать, что со мной скучно? Она так не считает. Другие девушки – возможно, но не она – она слишком умна для этого. По-моему, ей очень занятно со мной. И мы превосходно ладим, потому что я ее понимаю; я знаю девушек этой породы. Она во всем прямодушна – я тоже. Мы обе знаем, чего нам друг от друга ждать.

– Милая мама! – воскликнул Ральф. – Кто же не знает, чего ждать от вас. Меня вы ни разу не удивили. Разве что сегодня, подарив мне хорошенькую кузину, о существовании которой я даже не подозревал.

– Ты и в самом деле считаешь ее хорошенькой?

– Прехорошенькой. Впрочем, это не главная ее прелесть. В ней есть что-то необычное, что-то свое – вот это-то меня и поразило. Кто эта своеобразная девушка? Что она такое? Где вы нашли ее? Как познакомились?

– Я нашла ее в старом доме в Олбани. Шел дождь, и она сидела в мрачной зале с толстенной книгой в руках и умирала от скуки. Правда, она не понимала, что скучает, но, когда я уходила, она, по-моему, была весьма благодарна мне за то, что я открыла ей на это глаза. Ты скажешь, незачем было это делать – незачем было вмешиваться в ее жизнь. Возможно, ты и прав, но я сделала это намеренно: мне показалось, она предназначена для лучшей доли. И я подумала, что сослужу ей добрую службу, если возьму с собой и покажу белый свет. Она считает себя весьма осведомленной особой – как и многие девицы в Америке. Однако, как и многие девицы в Америке, она глубоко заблуждается. Кроме того, если хочешь знать, я подумала, что с ней не стыдно показаться на люди. Приятно, когда о тебе существует хорошее мнение, а в моем возрасте ничто так не красит женщину, как хорошенькая племянница. Ты знаешь, я много лет не встречалась с дочерьми моей сестры: у них был отвратительный отец. Но я всегда намеревалась что-нибудь для них сделать, как только он переселится туда, где всем найдется местечко. Я навела о них справки и без предупреждения отправилась к ним сама. И объявила, кто я. Кроме Изабеллы, там еще две сестры, обе замужем; я познакомилась только со старшей и ее мужем – крайне неприятный субъект, к слову сказать. Его жена, по имени Лили, очень обрадовалась, узнав, что я заинтересовалась Изабеллой; она утверждает, будто ее сестре как раз и нужно, чтобы ею заинтересовались. Лили говорила о ней так, точно это непризнанный талант, который нуждается в поощрении и поддержке. Возможно, Изабелла и в самом деле непризнанный талант, только я еще не разобралась, какой. Миссис Ладлоу пришла в восторг, когда я сказала, что возьму ее сестру в Европу. Они все там смотрят на Европу как на прибежище для эмигрантов, для ищущих спасения, как на край, куда можно сбыть излишек населения. Изабелла с радостью откликнулась на мое приглашение, и дело сладилось без хлопот. Правда, некоторые затруднения возникли, когда речь зашла о деньгах – Изабелла, насколько я могу судить, решительно не желает ни у кого одолжаться. Но у нее есть небольшие средства, и она думает, что путешествует на собственный счет. Ральф внимательно выслушал этот пространный отчет, который, однако, только в незначительной мере утолил его любопытство.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: