Я молчал. Слышно было, как в соседней комнате Кондаков методически колотит по столу.

— Мне не скучно, и я не один, — ответил я, не скрывая своей неприязни к этой женщине, и повернулся, чтобы вернуться в столовую.

— Подождите, — настойчиво остановила меня Людмила Тимофеевна. — Уж не думаете ли вы, что я кокетничаю с вами? Очень вы мне нужны, бирюк такой… Просто у меня есть к вам поручение…

Я был уже у двери, когда она произнесла это слово — «поручение». Я вернулся. А Людмила Тимофеевна взяла сумочку, лежавшую тут же на кровати, вынула какое-то письмо…

Я почувствовал жар, даже боль, точно от ожога. Буквы на узком листке бумаги заплясали перед моими глазами. Я узнал почерк Светланы. Будто кто-то позвал меня издалека. Инстинктивно я поднял руку, чтобы схватить письмо, но сдержался.

— Догадались? Поняли? — гудела над моим ухом Людик. — Собственно, это письмо не вам. Но там есть кое-что и для вас. Прочесть? Хотите?

— Не хочу, — решительно ответил я. — Меня не интересуют чужие письма.

— О, понимаю, мужская гордость! Разбитые мечты! Утраченные грезы!

— Это все, кажется, названия кинофильмов.

— Ну конечно, где уж нам своими словами изъясняться! — сказала Людик, и ее белесые, под овальными бровями глаза внезапно стали злыми.. — Это у вас своих слов много, — продолжала она, говоря то вполголоса, то в полную мощность своего невероятного баса. — И все слова-то особенные, умные, не про нас, глупых, сказанные…

— Послушайте… — начал я, будучи не в силах сдержать себя. — О каких словах вы говорите?

— А я вот вам скажу, что понимаю, скажу, не беспокойтесь! Вы знаете, к кому она тогда прибежала? Ко мне — вот вам! Удивляетесь? Ну конечно, я знаю, за кого вы меня считаете: мещанка, глупая, институтов не кончала! А вот она ко мне прибежала от вас — умного, передового, — ко мне! Ночью прибежала, с постели подняла. «Людмила Тимофеевна, говорит, родная, мы с вами и не знакомы почти, простите, но вы женщина — поймете: уговорите мужа, чтобы отпустил меня со стройки завтра же, немедленно…» Ну, я поняла все и помогла.

— И вы посмели?! — воскликнул я.

— Посмела? Скажите пожалуйста, слово-то какое Вот и посмела! У вас свое право, у нас свое!

…Но я уже не слышал ее слов. Прошлое нахлынуло на меня, обступило со всех сторон. Я снова стоял один в пустой комнате Светланы. Был день, но в комнате горел свет, и шторы были задернуты с вечера. И абажур снят с лампы, и она висела голая, на длинном шнуре. Два вплотную сдвинутых стула, на которых, наверное, стоял раскрытый чемодан. И какие-то обертки, скомканные бумажки валялись на полу. Все было так, как бывает всегда после отъезда человека, который уехал с тем, чтобы не вернуться. Письмо на столе я увидел уже потом…

Я вспомнил свое страшное одиночество в тот проклятый вечер, первый вечер без нее, и потом много других вечеров, таких же одиноких, и свое отчаяние, и ненависть, и тоску, и Крамова — все, все!..

Голос Людмилы Тимофеевны опять прорвался ко мне.

— Держите же, держите письмо, — говорила Лю-дик, — вот, держите! Любит она вас. До сих пор любит. Вот, сами прочтете.

Но я уже овладел собой. Сказал как можно спокойнее:

— Вот что, Людмила Тимофеевна, я, кажется, был резок с вами, простите. Но только я вас прошу, очень серьезно прошу: никогда не говорите мне о… об этом. И никогда не передавайте мне никаких писем от… оттуда. С этим кончено.

Я повернулся и пошел к двери. Но она догнала меня и, когда я уже переступал порог столовой, сунула мне письмо в карман.

— Нет, вы прочтете, — услышал я голос Людика почти над самым моим ухом, — прочтете!

Моим первым намерением было выхватить письмо из кармана, разорвать его, бросить. Но Кондаков и Рожицын смотрели на меня.

— Товарища Арефьева от мужской компании к бабам тянет, — подмигнул Кондаков Рожицыну.

— Я почувствовал, что больше не могу оставаться здесь.

— Павел Семенович, хочу попрощаться. Мне пора.

— Куда от чая-то? — прогудела как ни в чем не бывало Людик.

— Я не хочу чая. У меня… горло болит, — ответил я, — сознавая, что говорю глупость.

— Послушай, Арефьев, — Кондаков, остановил меня, когда я был уже у двери, — чуть не забыл: мне начальник геологической экспедиции звонил. Профессор какой-то…

«Ах, вот оно что, пожаловалась!» — подумал я.

— …Говорит, у них важные задачи, — продолжал Кондаков, — просит разрешить их минералогу поработать в туннеле. Так ты пусти его, слышишь?

— Вы же его знаете, этого минералога, — сказал я, — утром встретили.

— Это та самая, девчонка и есть? — удивленно протянул Кондаков.

— Да.

Кондаков нахмурился, видимо, вспомнив разговор насчет каски.

— Ну, шут с ней, пускай ходит! Распорядись.

— Хорошо, — сказал я деревянным голосом и добавил, обращаясь к Рожицыну: — На ваш участок, Леонид Викторович.

— Слушаю, Андрей Васильевич, — поспешно согласился Рожицын и вытащил из кармана записную книжку, с которой, мне кажется, он никогда не расставался. — Фамилию случайно не знаете? — спросил он, раскрывая книжку.

— Случайно знаю. Волошина.

— Ясно.

Рожицын черкнул в книжке.

— Ну, теперь мне пора идти, до свиданья, — сказал я.

Мне хотелось побыть одному. Я никого не хотел видеть. Вышел из дома Кондакова и побрел по дороге.

В этот субботний вечер, на улицах поселка было безлюдно. Из открытых окон Дворца культуры доносилась музыка. Я вспомнил, как ломали «шайбу» — пивную, единственный центр развлечений этих мест в прошлые годы. Теперь здесь стоял Дом культуры, или, как его иногда называли чуть почтительно и чуть иронически, «дворец».

Я шел пешком, один, засунув руку в карман и сжимая то письмо.

Не выдержала. Испугалась трудностей, полярных ночей, снежных обвалов, заносов… Нет, все было сложнее. «Испугалась трудностей» — привычные общие слова. Она испугалась не только трудностей, но и самой себя. Побоялась ответственности. За что? За многое. За все. За то, как живешь сама, как живут люди рядом с тобой.

Крамов помог ей принять решение. Крамов — бывший начальник западного участка нашего строительства. Человек, которого я считал своим другом. Жестокий карьерист и себялюбец. Он научил ее найти выход. Очень простой выход: уехать.

Первые недели после ее отъезда — нет, бегства, — я ждал от нее письма. Не знаю почему. В той записке, которую она оставила на столе в своей покинутой комнате, все было сказано. И все же я ждал.

Я ждал не только письма. Иногда я ловил себя на том, что долго и пристально смотрю на дорогу в надежде увидеть ее: вдруг вернется?..

По ночам я прислушивался к шагам в коридоре. Высчитывал время, которое ей понадобилось бы, чтобы добраться до нашей стройки, если приедет с московским поездом. Восемь часов от Заполярска до Тундрогорска, пятнадцать минут до нас… Но она не появлялась на дороге, чужие шаги звучали по ночам в коридоре. От нее не было ни вестей, ни писем. Она исчезла бесследно…

Нет, она не исчезла. Это неправда, что я перестал думать о ней. Я думал о ней все время. Может быть, теперь я вспоминал о ней, реже, чем тогда, но забыть ее совсем я не мог. И как только я вспоминал о Светлане, все связанное с ней, все события, цепляясь одно за другое, вставали перед моими глазами. Мне казалось, что она рядом, близкая, родная, в синем, покрытом буровой пылью комбинезоне; я видел ее силуэт в окне нашего дома, видел ее лицо, мокрое от слез, когда погиб Зайцев, я слышал ее гневный, полный отчаяния голос: «Уйдите, Крамов, я люблю только тебя, Андрей, только тебя!»

И вдруг, не понимая, как это случилось, я увидел, что держу перед собой в руке скомканное письмо Светланы. И уже речи не могло быть о том, чтобы бросить это письмо, — я поспешно, точно боясь, что оно может выпасть из моей руки, исчезнуть, стал расправлять смятый листок бумаги… Она писала:

«Милая Людмила Тимофеевна, я для вас почти чужая, но вы помогли мне один раз, и я хотела просить вас помочь во второй.

Не смогли бы вы при случае передать от меня привет Андрею Арефьеву. Сама писать ему я не могу… Ничего больше не говорите и ни о чем его не спрашивайте, — только привет, и все…

Я живу в Москве, мой адрес: Воровское шоссе, 17, квартира 18. Сообщаю об этом на тот случай, если вы захотите ответить мне.

Ваша Светлана Одинцова».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: