— Мне нужно чувствовать себя, понял, лопушок? Силу свою.
22
Чтение рукописи Бабанова заняло у Петра Федоровича три вечера. Он уже начинал догадываться, что произошло тогда. Но возникали и сомнения. Однако судя по тому, что Бабанову трижды отказывали в издании книги по одной причине, как пишет его сын, «…такие события, мол, не подтверждаются рецензентами — военными историками», ответы на свои вопросы Петр Федорович получить и не надеялся, даже одолев рукопись до конца. И все же не дочитать ее уже казалось невозможным…
Он опять устроился за большим обеденным столом, зацепил страницы в том месте, где торчала закладка. Теперь справа лежал листок бумаги, куда он записывал возникавшие вопросы…
«…В южных и северных районах Города еще раздавалась стрельба, а в промышленной части уже было тихо. И мы поначалу решили, что там теперь немцы. Послали к «Сельмашу» разведку. Выяснилось — ничейный. И мы двинулись туда. Разбитые цеха завода, склады, подстанция, рухнувший корпус заводоуправления, бункерные помещения, подсобные постройки, котлован, где до войны начали строительство нового цеха, штабели кирпича, швеллеров, коммуникационные тюбинги — все это годилось для удобного узла обороны. На флангах мы облюбовали (на правом для третьей роты) Дворец культуры «Стахановец», трехэтажный, сильно побитый, и прилегающие к нему обрушившиеся дома, а на левом для первой роты Гаджиева — насыпь узкоколейки, железнодорожный мост и вагонный парк, где торчало штук двадцать вагонов. Замкнули мы оборону четвертой ротой в районе здания городского театра.
…Немцы появились, когда на дальних концах Города стрельба почти утихла. Сперва сунулась их разведка — легкий танк и два мотоцикла с колясками. Ничего не подозревая, они ехали по середке улицы, не так загроможденной камнями обрушившихся зданий. Подбитый из ПТР, этот танк горел потом до рассвета. Ночью мы с Лущаком вышли поглядеть, подобрать автоматы убитых мотоциклистов, сожалели, что двоим удалось укатить. Одного мотоциклиста очередью из РПД вышвырнуло на кучу кирпича и штукатурки, он лежал, успев обхватить голову руками, второму пуля попала в шею, он запрокинулся в коляске, сползшая пилотка закрыла пол лица, видна была только черная дыра открытого от боли или ужаса рта и белели оскаленные зубы. Я забрал «шмайсеры», Лущак вытащил из-за голенищ убитых запасные обоймы. И мы ушли, чтоб подготовиться к завтрашней встрече.
Так и началось. Многосуточный ад. Немцы выжигали нас огнеметами, разрывы мин и снарядов слились в один долгий гул, в котором свиста пуль уже вроде и не слышали. С каждым днем убывали продукты. Особенно донимала жажда. Обшарили все цеха — сухо. Видимо, водокачку немцы взорвали. Остаток воды в трубах мы высосали. И по ночам шарили по руинам, искали трупы немцев, чтоб снять с них фляги. Потери мы несли большие. Но хоронить было негде: кругом завалы обвалившихся зданий, кирпич, стропила. Долбить сухую землю было некогда да и невозможно головы поднять. Пытались по ночам, но на любой стук лома или лопаты, когда рыли яму в полштыка, чтоб хотя бы засыпать мертвецов, немцы начинали швырять ракеты и чесать из пулеметов по звуку. Случалось, пока рыли могилку для трех-четырех, тут же добавлялся еще один покойник. Раненых старались перетащить в подвал Дворца культуры к военфельдшеру Левину. От его санроты почти никого не осталось — большинство людей я забрал в строй.
Как уже упоминал, батальон наш родился недоношенным — заполошно, в спешке, суматохе, панике, с ходу вступили в бой, полных списков личного состава ротные сложить не успели. Да и отправлять похоронки было некуда, как и строевки. Красноармейские книжки, командирские удостоверения и медальоны убитых, какие удавалось собрать, комиссар складывал в пустой вещмешок. Для связи с ротами посылали людей. Три катушки кабеля от обстрелов минами, снарядами, от обвалов превратились в обрывки, сращивать их стало невозможно, бессмысленно, только теряли людей. В первой роте у Гаджиева прямым попаданием мины от телефониста с аппаратом остался только сизый дымок в воронке. Связным тоже было не легче: немецкие снайперы стерегли. Однажды случилось ЧП: приказали одному солдату отправиться к Гаджиеву, а он испугался. Немолодой мужик, спрятался он на подстанции, захлопнул железную дверь, задвинул засов. Лущак рассвирепел, выхватил наган и — туда: «Застрелю гада!» Добежал, рванул раз-другой дверь, крикнул, а оттуда вдруг бах — и все. Застрелился. Я знал его, неплохой солдат был. Не хочу называть имя и фамилию, может, жена осталась, дети, а теперь уже и внуки, наверное…
В роту Гаджиева добираться приходилось через железнодорожный мост, по насыпи, место открытое. Немцы уложили там немало наших посыльных. Рация у нас имелась одна — РБМ. Хоруженко много раз пытался связаться со штабом 12-й курсантской бригады, ей мы должны были оперативно подчиняться. Но никто не отзывался. БАСы[5] в рации подсели, видимо, дали нам старые, после долгого расхода, потому комиссар приказал Хоруженко включать только для приема сводок Совинформбюро. Так, не помню уже на какой день, Хоруженко и поймал сообщение Москвы: «После ожесточенных уличных боев с превосходящими силами противника наши войска временно оставили Город…»
Был поздний вечер. Немцы малость поутихли, где-то, правда, в районе обороны четвертой роты гавкали их МГ, но артиллерия и минометы передыхали. Мы сидели на КП в длинной бетонированной яме одного из цехов. Часть стены рухнула от прямого попадания мины, обвалилось арочное перекрытие. Сквозь пролом светили звезды, вспыхивали и умирали отсветы немецких ракет.
Лущак грыз подгоревшую корочку ржаного сухаря, макая его в воду на донышке котелка. Еще утром комиссару, когда он поднимал людей для контратаки, пулей по касательной вспороло щеку. Перевязывать он не позволил:
— Буду ходить, будто зубы болят — отвел он руку Левина. — Дай какую-нибудь тряпку, подержу, потом само засохнет…
И вот, услышав эту роковую сводку, мы переглянулись. Каждый подумал о своем, но вместе поняли одно.
— Как же так — «оставили»? — спросил я, глядя на его исхудавшее небритое лицо с темным вспухшим рубцом от рта до уха.
— Значит, Город сдали? — переспросил он. — И нас здесь нет?..
Я кивнул.
Лущак приказал Хоруженко не говорить никому ни слова об этой сводке, без его, Лущака, приказа рацию не включать. Хоруженко он услал во взвод, а оба ящика рации затолкал ногой в угол и накрыл куском мешковины.
— Начинается иная жизнь, комбат. Понимаешь это? — спросил он меня.
Что тут было не понимать?..
Однажды связной из роты Гаджиева привел двух легкораненых солдат и сержанта с перебитой рукой. Выглядели они не лучше нас — изморенные, разодранная одежда в красной кирпичной пыли, небритые. Сержант доложил, что они из 12-й курсантской бригады, что осталось от нее двенадцать человек, командует старшина, они там — на высоте «Казачий пост». В саманный домик, где размещался штаб, попал снаряд, все погибли.
«Казачий пост» — высота, сады, еще с двадцатых годов ее по террасам застраивали, обживали, там был до войны санаторий для туберкулезных детей.
Мы поняли: после гибели бригады, ее командования, наш батальон теперь вообще бесхозный. Скумекали и другое: господствующую высоту эту держать надо, хоть зажав между коленок. Она прикрывает нас сзади. И решили, что Лущак примет роту Гаджиева, а тот возьмет человек двадцать и — на «Казачий пост».
Лущак собирался идти ночью, намеревался взять и Хоруженко — он здешний, из поселка Крутоярово, там у него мать и две сестры, от «Сельмаша» это около сорока верст. Хоруженко и должен был провести Гаджиева с людьми на «Казачий пост» не через Город, а балкой, пересечь шоссе и задами дачных дворов вернуться в Город, к «Казачьему посту» с востока.
Но накануне под вечер Хоруженко еще с двумя солдатами пополз шуровать в руинах — снять с убитых хоть несколько фляг с водой. Через дорогу, в конце улицы, громоздились развалины школы. Мы знали, что там не немцы, а румыны, иногда слышали их лопотание, они что-то варили, ветерок приносил дразнящий запах еды. На ночь румыны уходили, оставляли только пулемет с обслугой.
5
БАС — батарея анодная сухая — питание к рации.